Берсерки. Воины-медведи Древнего Севера
Шрифт:
Своему сокровенному боевому другу-мечу герой нарекает имя. Начертанные на клинке руны — магический язык меча. Тайна, окутывающая его происхождение, превращает меч в существо одушевленное, живое, со своим собственным характером — в личность. Меч Тюрвинг взыскует смерть человека всякий раз, когда его вынимают из ножен. Меч Дайнслеф наносит незаживающие раны. Меч Хвитинг поражает противника и исцеляет друга. Меч Атвейг поет, когда воин обнажает его во время битвы, истекает кровью, когда где-нибудь далеко идет сражение [47] . Это необыкновенное оружие может выйти из повиновения и не подчиниться правилам погребального обряда: драгоценный дар должен перейти в руки преемника.
47
Falk М. Altnordische Waffenkunde. Kristiania, 1914, S. 43–44, 47–65.
Значимость оружия, главным образом меча, среди германских народов отражена в юридических установлениях. Оружие находится в центре всех основных моментов жизни юноши-воина. Оно дается ему как дар, когда он вступает в возраст совершеннолетия. Коль скоро юноша-воин в состоянии владеть оружием, то оно — свидетельство его свободного состояния. Оружие — дар, которым
Мужчины клянутся во имя войны, женщины — во имя материнства.
Она клянется «сосцами своими» либо «грудью своей», он — «оружием своим». Особый вид присяги на оружии знаменует у северных народов вступление в военную свиту-дружину вождя — комитат (comitatus).
По некоторым свидетельствам, воин, совершающий обряд вступления в комитат, должен был приложить рукоять меча ко лбу, произнося при этом слова клятвы.
Священная и правовая значимость оружия, конечно же, не могла быть полностью предана забвению, когда германские варвары приняли христианство, религию мира, а не войны. Но закономерен вопрос: в какой степени они приняли эту религию на самом деле?
Следует спросить, в какой степени иххристианство было религией мира? Это центральная и многообразная тема. Сейчас же ограничимся повторением, быть может, известных фактов. Законы некоторых германских народностей, или племен — например, лангобардов (далеких предков нынешних северных итальянцев — ломбардцев) и баюваров (баваров, предков нынешних баварцев), ставших христианами, говорят о «священном оружии», то есть о таком оружии, которое было освящено, очищено от скверны греха. На таком оружии закон разрешал приносить клятву. Таким оружием можно было пользоваться, чтобы вершить суд Божий. Итак, освящение функционально и призвано оправдать в глазах новоиспеченных христиан сакральное использование оружия. Практика, разумеется, древняя и языческая, но столь прочно укоренившаяся в гражданском сознании и правовом обиходе, что отвергать ее, особенно в обществе, которое оправдывает войной существование своих институтов, вряд ли представлялось возможным.
Буквальное, или, если угодно, примитивно материалистическое, прочтение Священного Писания подкрепляло практику применения меча (и вообще оружия, собирательным понятием для обозначения которого становится слово «меч»), включив его в новую систему ценностей. Меч — символ силы, справедливости, отмщения, не так ли? Разве Иисус не сказал, что не мир, но меч принес он на землю? У кого нет меча, пусть продаст плащ свой и купит меч? Не призывал ли святой апостол Павел взять в руки меч Господень, который есть Слово Божие? Не сказано ли в «Откровении Иоанна» об обоюдоостром мече, исходящем из уст восседающего на белом коне и ведущего за собой рать ангельскую? Возражать, что аллегорический смысл всех этих призывов содержит отрицание применения оружия в царстве земной, бесполезно. Слова, особенно в понимании народов, приученных к магии, обладают самостоятельной ценностью, выходящей за рамки концепций, которые они выражают. Но сейчас нас интересует не столько действительное значение оружия в Священном Писании, сколько тот смысл, который видели в нем «варвары».
Разумеется, с победой христианства мечи более не освящают при помощи рунических заклятий, хотя вполне вероятно, что в тайных закопченных мастерских германские кузнецы по-прежнему нашептывают за работой древние священные песнопения-заклинания (carmina), заклиная владыку подземного царства. Быть может, в намерения тех, кто распространял среди бывших язычников христианство, входило, чтобы освящение оружия соответствовало двум взаимодополняющим целям: во-первых, ввести в круг христианской культуры, так сказать, «окрестить» древний священный обычай; во-вторых, изгнать во имя Христа бесовские, демонские, дьявольские силы, гнездящиеся в оружии, очистить от них последнее прибежище старых языческих богов. Литургическое освящение сменяет древний магический ритуал. Вместо рун — надписи, в том числе и религиозного содержания. Не исключено, что справедливо мнение, будто в ходе принесении присяги в христианскую эпоху главное значение имел не клинок меча, а рукоятка. Действительно, в Средние века рукоятка меча все чаще использовалась в качестве реликвария, или мощевика, то есть хранилища реликвий (например, мощей какого-либо христианского святого). Приобретение рукояткой меча крестообразной формы могло привести при совершении ритуального акта к «исчезновению» функциональной значимости меча как орудия войны. Он становился символом, священным предметом. Однако христианское Средневековье, хотя и пыталось заменить оружие святыми мощами при принесении присяги, в конце концов предпочло двусмысленность, заключив реликвии в рукоятку холодного оружия.
С одной стороны, речь шла, по сути дела, об ассоциативной связи между хранилищем святынь и оружием, устанавливавшейся с той целью, чтобы клялись на святыне, а не на оружии как таковом; при этом отнюдь не страдали традиционные чувства германского воина, в нем не возбуждались отрицательные эмоции по отношению к новой религии. Но с другой стороны, не имеем ли мы дело с неким экспериментом, если и не магическим по своей сути, то уж, во всяком случае, имеющим определенный магический компонент? Вделанные в рукоять святыни, быть может, увеличивали силу оружия, обеспечивая неуязвимость своего хозяина наподобие волшебных, сказочных мечей германского эпоса, тех самых, которые пели и жаждали кровопролития. Сама крестовина рукоятки меча на протяжении всего «золотого времени» рыцарства, не выполняла ли она апотропеическую функцию? «Се Крест Господен, которого бегут враги», — гласила, например, ритуальная формула поклонения Святому Распятию. Снова война как психомахия. В эту концепцию прекрасным образом вписывается и этот элемент.
Вспомним великолепный пример оружия — хранилища святыни.
В рукоятку своего меча-спаты Дюрандаль Роланд (порой одержимый «неистовством», если верить «Неистовому Роланду» Ариосто), вделал: каплю крови святого Василия Великого, нетленный зуб святого Петра, власы Дионисия — человека Божия, обрывок ризы Пресвятой Богородицы и Приснодевы Марии. В рукоятке другого меча хранился гвоздь из Голгофского Креста. Воин, присягнувший на подобной святыне и нарушивший данное слово, был уже не просто клятвопреступником.
Он совершал святотатство.Христианские нововведения на примере святынь достаточно очевидны. Но была и невидимая сторона оружия, действовавшего в рыцарском эпосе. Оно по-прежнему не порывало с дохристианской германской мифологией. Его нарекали собственным именем: Дюрандаль («Крепчайший» — меч Роланда), Альтклэр («Светлейший» — меч Оливьера, соратника Роланда), Жуаез («Радостный» — меч Карла Великого), Экскалибур (меч легендарного короля Артура Пенндрагона).
Рождение оружия окутано покровом тайны. Экскалибур, например, был добыт из скалы (или же был получен королем Артуром от волшебницы-феи — Владычицы Озера), но чудесным образом исчезает, как только умер король (согласно другому сказанию об Артуре, смертельно раненный изменником Мордредом король приказал своему последнему уцелевшему рыцарю — сэру Борсу — вернуть меч Владычице Озера). Чья-то неведомая длань, восстав из водной пучины, похищает меч. Ангел с небес вручает меч Дюрандаль Карлу Великому, чтобы он наградил им лучшего из своих воинов-вассалов (каковым оказывается Роланд). Оружие всегда личность. Карлов меч «не желает» ломаться в роковой день Ронсевальского побоища, «не хочет» оставить своего сеньора и владельца Роланда. Меч — одушевленное, очеловеченное существо, могущее внушать к себе любовь. Немало сказано о том, что в «Песне о Роланде» отсутствуют женские персонажи и любовная интрига. Патетическое и мимолетное видение невесты Роланда и племянницы Карла Великого Альды (умирающей от горя при получении известия о гибели своего доблестного жениха от рук неверных сарацин под Ронсевалем) не в счет. Но забывают при этом о любовном гимне, буквально пронизанном высоким чувством, идущим из глубины сердца, с которым Роланд обращается к своей верной боевой подруге — спате Дюрандаль — латинское слово «спата» (spatha), как и его французский эквивалент «эпэ» (ерее), подобно нашему русскому слову «шпага», не мужского, а женского рода! — обрекая ее на «вдовство», Роланд оплакивает судьбу Дюрандаль, ведь она остается одна, без своего господина. Он умоляет ее выполнить его последнюю волю и, наконец, заключив в прощальном объятии, обещает ей верность за гробом.
Роланд гибнет, но, готовясь переступить порог между жизнью и смертью, даже и не помышляет о прекрасной Альде, вскоре угасшей от горя и любви к своему суженому и последовавшей за ним в мир иной. Нет, не восхитительные переливы ее златых локонов возникают перед угасающим взором доблестного воина. Он видит стальной блеск клинка своей боевой подруги Дюрандаль. Даже умирая, Роланд все-таки успевает закрыть своим телом возлюбленную спату. Христианский рыцарь поступил так, как поступали все воины, чьи бренные останки покоятся в торжественной тишине франкских, аламаннских, лангобардских погребений.
О БЕШЕНСТВЕ
БОГА ВОТАНА
Идя по тропе «предыстории» средневекового рыцарства, иногда лишь слегка обозначенной, иногда чересчур извилистой, мы смогли увидеть техническую и сакральную основу, на которой вырастало превосходство тяжеловооруженного конного воина над остальными людьми, те предпосылки, благодаря которым задолго до распространения христианского спиритуализма перед конным воином на Западе открылась историческая перспектива, необыкновенное будущее.
Когда знакомишься с документами, относящимися к «классической рыцарской эпохе», например, с «песнями о деяниях» (Chansons de geste), то обнаруживаешь в рыцаре и иные качества, а не только непобедимость или любовь к своему оружию и коню. Прежде всего речь идет об отваге и доблести. Их подкрепляет какая-то чуть ли не безумная, сомнамбулическая воля. Правда, идеологические обоснования более позднего времени направлены на то, чтобы рационализировать «отвагу», полностью подчинить ее канонам христианства, лишив тем самым какого бы то ни было «звериного», «берсерковского», «ульфхединского», «свинфюлькингского», «варульвовского», «вервольфовского». «бьорнульвовского» оттенка. Отвагу оснащают «мудростью». Сочетание отваги и мудрости, первоначально столь далеко отстоящих друг от друга (во всяком случае, психологически они противоположны), было положено в основание идеала рыцарской «меры». Наряду с инстинктивной, но отполированной впоследствии до блеска и усмиренной свирепостью в средневековом воине заметен комплекс характерных черт — его чувство корпоративной общности, понимание дружбы, уважение к совместному владению общим достоянием, желание разделять общую участь своей группы. В какой-то момент дружба перерастает даже в неотделимость друг от друга, духовное братство, в «со-чувствие» и «со-страдание» (com-passio) в этимологическом смысле этих слов. Один герой в отсутствие другого утрачивает половину силы, становится половинчатым. Например, отважный Роланд и мудрый Оливьер только сообща в состоянии достичь совершенного рыцарского равновесия между мудростью и отвагой. Амик и Амелий — их дружба оказалась сильнее нежной родственной привязанности. Еще раз зададим вопрос, какова же предыстория, почва, на которой развивалась данная система ценностей? Куда уходят корни лютой свирепости и чувства принадлежности к группе? Как переплетены эти корни? Что лежит в основе свирепости и столь яростной эмоциональности, которые являются характерной особенностью воина «песней о деяниях» и от которых ему удается освободиться лишь по прошествии долгого времени и с неимоверным трудом, хотя очистительная полировка, осуществляемая эпическим и этическим спиритуализмом, куртуазностью, продолжалась целые столетия? Что стоит за прочным и глубоким чувством дружбы, корпоративной принадлежности, которые дали христианским авторам обильную пищу для размышлений? Высокая оценка дружеских уз — характерная черта воинской этики и воинской эмоциональности, а также общей психологии социальной группы воинов (рыцарей), вопреки распространенному прочтению текстов, где повествуется о странствующих рыцарях, в индивидуалистическом ключе. И на этот раз мы опять обратимся к примеру германского варварства, полагаясь на анализ культовых обычаев, инициационных обрядов, религиозно-магических верований. Снова перед нами проблема: как сумело выжить наследие германского язычества, несмотря на христианизацию, и, более того, войти в плоть и кровь средневекового христианства. В германских обычаях бросаются в глаза представления о святости войны, наличие социетарных групп инициированных воинов, их диалектическая связь с племенной структурой социума, их обособленность в качестве отдельной общественной группы, иногда вплоть до разрыва с общественной средой, хотя и без окончательного пресечения всех связей. В представлении германского воина, приобретающего силу и агрессивность благодаря инициации, связанного через нее нерасторжимыми узами с такими же, как и он сам, воинами и прославленными вождями, вступление в воинскую семью, основанную на доблести и общности судьбы, братстве и тождественности с прежде чужими по крови, сосуществует с естественными узами рода-«зиппе» (Sippe), находящимися к нему в оппозиции, но в то же время и воздействующими на него.