Берта Исла
Шрифт:
– Думаю, что ты, хотя и привык числиться мертвым, все-таки рад, что не умер.
X
Какое-то время я не была уверена, что мой муж – это мой муж, а может, просто нуждалась в такой неуверенности и поэтому сама ее в себе подпитывала. Иногда мне казалось, что да, иногда, что нет, а иногда я принимала решение вообще ни во что не верить и продолжать как ни в чем не бывало жить с ним – или с похожим на него, но сильно изменившимся мужчиной, который был старше, чем он, который выплыл из таинственного марева, но в царстве мертвых никогда не бывал. А значит, про него нельзя было сказать:
Мы умираем с теми, кто умирает; глядите — Они уходят и нас уводят с собой.Зато можно было уверенно сказать:
Мы рождаемся с теми, кто умер: глядите — Они приходят и нас приводят с собой.Но ведь и я тоже, в свою очередь, стала старше за время его отсутствия.
Когда я решала вообще ни во что не верить и просто жить дальше, то в такой период чувствовала себя почти в безопасности. Будто снова возвращалась к ожиданию и неопределенности, а это состояние всем нам идет на пользу и помогает одолевать день за днем, поскольку нет ничего хуже чувства, что все стабильно и неколебимо или вошло в более или менее
Короче, какое-то время Томас был Томасом и не был им. Я наблюдала за ним со смесью недоверия и узнавания – и одно усиливало другое, сколь абсурдным это бы ни казалось, или, вернее, одно не могло существовать без другого, они взаимно друг друга подпитывали, и недоверие было, по сути, все тем же ожиданием, его продолжением или ответвлением.
Разумеется, я не узнала Томаса, когда он появился на площади. Ранним утром я, как обычно, вышла на один из балконов. Дело было в воскресенье, Гильермо с Элисой ночевали у друзей. Начинало светать, но у нас только что передвинули время на час вперед, то есть украли час у минувшей ночи, совершенно по-идиотски называя это “переходом на летнее время”, а крадут у нас этот час, как правило, в начале апреля или даже в конце марта. Прошло двенадцать лет с тех пор, как Томас простился со мной в аэропорту Барахас, направляясь, по моему предположению, на Фолклендские острова, на войну, которая уже успела уйти в прошлое, как и две англоафганские, Крымская, наша Марокканская или та, где воевал столь любимый женщинами солдат Луис Новаль, застывший теперь на площади в виде уродливого памятника. И кто теперь вспомнит погибших на тех войнах? Они словно бы никогда и не существовали, они стерлись из людской памяти даже чуть быстрее, чем те, кому удалось выжить.
Утро было холодное, желтоватый свет предвещал снег, поэтому я вышла на балкон в пальто, решив, что иначе долго там не простою. Потом я собиралась в очередной раз просмотреть “Моби Дика” для одного из моих уже не раз повторенных курсов, хотя текст я хорошо помнила, но перед сном зачем-то пыталась вникнуть в одну фразу из первой главы, в которой, возможно, таится загадка (или не таится, а просто мы, преподаватели, слишком придирчиво впиваемся в тексты). Вот эта фраза: “Да, да, ведь всем известно, что размышление и вода навечно неотделимы друг от друга” [61] . Почему “всем известно”? Откуда “известно”? С этим пустым вопросом в голове я и уснула. Но проснулась слишком рано и в беспокойстве, странном для спокойного воскресного утра, – возможно, из-за внезапного похолодания или непривычки к бессмысленной перестановке часов. И действительно, едва я вышла на балкон, буквально через пару минут, вокруг запорхали снежинки, поначалу медленные, редкие, несмелые и совсем мне не мешавшие. Однако меня охватила дрожь, но скорее нервная, чем физическая, я рывком запахнула полы пальто, облокотилась на перила и посмотрела сначала в одну сторону, потом в другую: народу на улице в такое неуютное время было мало, я могла по пальцам пересчитать прохожих. И даже занялась этим: один, два, три, четыре, пять, шесть – и семь, но тут увидела фигуру человека, который шел в сторону нашего дома с маленьким чемоданом в руке, а другую руку он чуть приподнимал через каждые несколько шагов, словно робко с кем-то здоровался. Сделав эти несколько шагов, он останавливался, ставил чемодан на землю, оглядывался по сторонам и слегка взмахивал рукой, после чего проходил следующий короткий отрезок. Я не видела его лица, пока он не подошел ближе, и тогда я увидела лишь часть лица и совершенно его не узнала. Это был мужчина средних лет, плотного сложения, с абсолютно седой бородой, какие в кино носят подводники, – густой и одновременно коротко подстриженной, то есть вполне ухоженной. На нем был темный плащ с поясом, то ли черный, то ли темно-синий, кепка с большим козырьком, скорее французского или голландского фасона, чем испанского, и выглядела она старомодной, но, наверное, служила защитой от неминуемых в этот день дождя и снега. Кепка мешала разглядеть черты лица. Всем обликом своим мужчина напоминал моряка, который возвращается после долгих странствий, но в Мадриде такое воспринималось как нечто необычное и нелепое. Я вообразила, будто он здоровается со мной, увидев меня на балконе, и поэтому время от времени взмахивает рукой – на секунду, не больше, и тотчас опять опускает ее, как если бы хотел привлечь мое внимание, но тотчас раскаивался в своем непроизвольном жесте и старался побыстрее опустить руку. А может, опускал ее, потому что не получал от меня ответа, а я и не собиралась махать рукой незнакомцу с чемоданом, вполне возможно пьяному, да еще ранним утром, когда неожиданно пошел снег и на улице почти никого не было. Я хотела всего лишь немного порадоваться этим снежинкам, прежде чем опять окунуться в “царивший в душе ноябрь” и прежде чем снежинки станут крупнее и решительнее, если, конечно, станут. А они стали, но я не сразу это заметила, и не сразу закрыла балконную дверь, и не сразу укрылась в квартире, потому что меня отвлекла фигура этого человека. Он почти подошел к подъезду, но потом резко повернул назад, двинулся к маленькому скверу с памятником солдату и сел на скамейку. Достал сигарету и закурил, я видела, как он сидит, погруженный в себя, видела его в профиль, но мало что еще, так как теперь мужчину наполовину закрывали деревья. Я услышала цокот копыт, и он тоже его услышал, мы оба, и он и я, стали искать, откуда цокот доносится: пара конных гвардейцев двигались по улице Сан-Кинтин в сторону площади Энкарнасьон; одна лошадь была белой, вторая черной, и на первой снег был незаметен, а вторую, наоборот, быстро покрывал белыми пятнами. Доехав до улицы Павиа, они повернули на нее и направились к Королевскому театру; было странно, что гвардейцы патрулируют город так рано, когда кругом царят тишина и покой и площадь почти пуста. Я не могла отвести от них глаз, они проехали совсем рядом, и я провожала всадников взглядом, пока они не скрылись, оставив позади навозные следы, прямо у меня под носом, как говорится. Тогда я снова попыталась отыскать взглядом бродягу голландца, но уже не нашла, он испарился, пока я любовалась заснеженными лошадьми. Мое пальто тоже стало белым, я тоже была заснеженной, в том числе и волосы. Прежде чем вернуться к главе, где говорилось о том, что именно рассказчику “заменяет пулю и пистолет”, надо было высушить волосы. Раздался звонок в дверь, чего я никак не ожидала. Я закрыла балкон, бесшумно двинулась в прихожую и с опаской посмотрела в глазок; ведь время было совсем не подходящим для визитов, как и для курьеров, особенно в воскресенье. За дверью стоял моряк в своей кепке. Стоял опустив голову – не знаю, было это проявлением скромности или готовности терпеливо ждать, в любом случае козырек закрывал ему лицо, оставляя на виду только край бороды. Мне не хотелось отзываться,
пусть думает, что дома никого нет. Наверное, он ошибся и позвонил не в ту квартиру. Но как он проник в запертый подъезд? По домофону никаких сигналов не было, возможно, ему открыл тот жилец, к которому он и пришел, или соседка, которая собиралась поселить его у себя, а потом он просто перепутал двери. Не знаю почему, но я отозвалась:61
Перевод И. Бернштейн.
– Кто там? Кого вы ищете? Скорее всего, вы ошиблись. – И добавила совершенно некстати: – Сейчас еще слишком рано.
И тогда он вежливым жестом снял с головы кепку, как и положено воспитанному человеку, словно стоял уже передо мной. Я увидела более темные, чем борода, волосы, большие залысины. Он поднял лицо. Стекло в дверном глазке искажает картину, и все равно это лицо показалось мне знакомым. Правда, очень смутно знакомым. Мы ведь не ждем, что вновь появится умерший, даже если его тела так и не удалось найти. Не ждем мы и пропавших без вести, или сбежавших, или изгнанных.
– Что угодно, но только не рано, Берта, – сказал мужчина. – Ты меня не узнала? Ничего удивительного, ведь я и сам себя почти не узнаю. Это я, Томас. Что угодно, но только не рано. Вернее было бы сказать: слишком поздно.
Я верила и не верила – разом верила и не верила, не знаю, как это лучше объяснить. Но в любом случае что еще я могла сделать, что еще мне оставалось? Я открыла ему дверь.
Теперь уже прошло полтора года с того холодного весеннего утра, когда мне явился призрак. Томас Невинсон или человек, который становится все больше на него похожим и занимает его место, который хранит воспоминания, доступные лишь одному Томасу, и у которого нет, наверное, на свете никого, кроме нас, не живет на самом деле с нами, со мной и с детьми. Он сам исключил такую возможность и отказался от такой привилегии, мало того, счел необходимым отделиться от нас, поскольку всем нам ни в коем случае не пошла бы на пользу жизнь под одной крышей. Он привел несколько аргументов – они были разумными и совпадали с моим личным взглядом на нашу ситуацию: Гильермо и Элисе надо привыкнуть к нему и признать его, если только у них это получится, а я уже давно жила независимой жизнью, жизнью вдовы или незамужней женщины, и не испытывала желания вносить в нее что-то, не мною самой выбранное и не по моему хотению исполненное, а еще я вроде бы поняла, хотя Томас на это не сослался, во всяком случае впрямую не сослался, что он все-таки не чувствует себя в полной безопасности и больше всего боится навлечь какую-нибудь беду и на нас тоже.
За долгие месяцы он сказал мне по этому поводу лишь следующее:
– Думаю, теперь я могу жить спокойно, хотя много кому успел насолить, но это было моей работой. Однако ситуация меняется, враги перестали быть врагами, время бежит, люди выходят в тираж, исчезают, стареют, устают, некоторые умирают – и все забывается. Но кто знает. Всегда может найтись хотя бы один, который все помнит и не хочет ничего прощать.
Как и прежде, как и всегда, я не получала конкретных ответов на свои вопросы и вскоре перестала их задавать, я даже не смогла узнать, что с ним произошло за те двенадцать лет, пока он пропадал и считался мертвым – или решил считаться мертвым.
– Мне по-прежнему запрещено что-то рассказывать, – говорил он. – И теперь еще строже, чем раньше: уходя со службы, я подписал дополнительную бумагу о полной секретности, чтобы продолжать получать помощь. Если я распущу язык, мы ее потеряем, а кроме того, меня отдадут под суд. Будь уверена, что за это мне будет грозить тюрьма.
Я перестала получать деньги от Всемирной организации туризма. После того как Томас получил должность в посольстве (на самом деле даже более высокую и лучше оплачиваемую), было решено, что продолжение выплат еще и мне означало бы удвоение его жалованья, а это не было ничем оправдано.
Томас снял себе маленькую квартиру, что-то вроде мансарды, неподалеку от нас, на другом краю площади Ориенте, на улице Лепанто, примерно там же, где несколько веков назад стоял Дом математики. То есть живет он действительно отдельно. Но в двух шагах от нашего дома и поэтому приходит к нам часто и с каждым разом все чаще – с моего одобрения и с одобрения детей. Томас не может описать им собственные похождения, что в их склонном к фантазиям возрасте, безусловно, вызвало бы восторг, зато он постепенно покорил их своими великолепными пародиями на самых разных персонажей, особенно на тех, кого они знают. Этим он славился еще в школе. Поначалу они отнеслись к нему настороженно: Элиса держалась робко и сторонилась его, а Гильермо даже не пытался скрыть неприязни и раздражения. Но Томас все эти полтора года вел себя очень разумно и более чем деликатно: если о чем-то расспрашивал, то без навязчивости, интересовался их делами без заискивания и едва ли не просил разрешения, чтобы поговорить с ними, как если бы и на самом деле был человеком посторонним, упавшим им на головы с неба, а не их отцом, который в основном содержал (даже когда его считали умершим) и содержит семью, так что они понемногу его приняли и теперь даже не прочь видеть хоть каждый день. Он забавляет сына и дочь своими сценками, а кроме того, они догадываются, что их отец – человек непростой, с необычной судьбой, уверены, что он пережил события удивительные, если не загадочные (а он позволяет себе некоторые намеки – невнятные, но интригующие), и ждут, что когда-нибудь он обо всем этом расскажет. Тут они ошибаются, но надежда остается: дети смотрят на отца с интересом, то есть со сдержанным любопытством. Его присутствие что-то в них будит, во всяком случае пока. Они все больше считаются с ним и привыкают к нему, а если уж очень понадобится, Томас расскажет им какие-нибудь выдуманные истории, ведь материала для них у него более чем достаточно. Порой я думаю, что расположить к себе своих еще совсем юных сына и дочку для него – пустяковое дело; надо полагать, в прошлом он втирался в доверие к самым жестоким и опасным людям, очень осторожным и подозрительным, для которых недоверие было главным жизненным правилом и надежным щитом. Томаса и к этому тоже готовили – одолевать сопротивление.
Он быстро похудел и уже не был похож на того плотного мужчину, который позвонил в мою дверь, не снимая с головы голландской кепки. Эту кепку, кстати сказать, я больше никогда не видела. Очень скоро он сбрил бороду капитана Немо и сразу словно помолодел, так как с лица исчезла седина. Восстановившись на работе в посольстве, он стал носить костюм с галстуком, а иногда надевает тройку в ужасную тонкую полоску – наверное, из желания подчеркнуть наличие в нем английской половины, но жилет выглядит на Томасе смешно. Он каждый день ходит на службу и отлично выполняет свои обязанности, во всяком случае, так сам мне рассказывает, и не без хвастовства, словно это должно произвести на меня впечатление. Он попросил, чтобы я, как и полагается, иногда сопровождала его на посольские приемы и ужины, и у меня уже не находилось повода для отказа, хотя в первые месяцы я не поддавалась ни на какие уговоры. В конце концов, мы ведь с ним не были разведены, просто меня по ошибке признали вдовой, но и эта ошибка теперь исправлена.
Короче, со мной ему пришлось труднее, чем с детьми: для них он был новым лицом, а для меня – призраком, который не раз возвращался. И хотя Томас вел себя осмотрительно, вежливо и никогда не пытался торопить события, поначалу, когда он приходил, я поглядывала на него с упреком и все никак не могла решить, он ли это – да и может ли быть моим мужем мужчина, который за все время своего бесконечного отсутствия ни разу не позвонил мне, чтобы сказать: “Берта, я не умер”.
– Я не мог, не мог, ты должна понять. Никто не должен был знать, что я жив, а если бы кто-то узнал, я, скорее всего, и действительно стал бы покойником. Кроме того, я выполнял приказы, – оправдывался Томас.