Бесчеловечность
Шрифт:
Я все еще не понимал, что произошло с этим злосчастным банком: выглядело все так, как будто произошел пожар, но для простого пожара согнали слишком много «мусоров» и пожарников. Похоже было на взрыв, теракт, не знаю, но зачем взрывать отделение банка не в самом проходимом месте? И что здесь делала мама?
Она жила в другом районе, собственно, там же, где мы раньше жили вдвоем. Папа ушел от мамы еще до моего рождения, потому что на середине срока наблюдающий гинеколог сообщил родителям, что у плода ярко-выраженные пороки развития. Другими словами, сказал, что я рожусь инвалидом без руки и без ноги, причем с одной стороны. Одностороннее движение, знаете ли. Отца это немного не устроило, и он настаивал на аборте, равно как и гинеколог, но мама отказалась, и отец ушел, сказав, что не хочет смотреть на это убожество. На меня, то есть. Ставка не сыграла: я родился в базовой сборке – две руки, две ноги, – правда без приключений не обошлось: похоже, я очень хотел похвастаться обеими ногами и решил показать их первым
В итоге мама осталась одна с новорожденным на руках – родители ее умерли к тому времени уже лет пять как. Повезло, что прадед был одним из видных членов партсобрания и, видимо, редкой мразью, судя по рассказам матери, а также по двухкомнатной квартире в «сталинке» напротив парка Горького, которая маме досталась по наследству и которую она с радостью продала после ухода отца, а взамен купила двушку на Выхино, таким образом, обеспечив себе возможность не работать лет так пятьдесят. В ее планах было по-другому: покуда я не смогу отрезать себе хлеба и колбасы и поставить чайник на помятую временем газовую плиту. Правда, вмешался дефолт девяносто восьмого, поэтому научиться делать бутерброды и заваривать чай мне пришлось немного раньше.
– Здравствуйте, я майор Востриков. – произнес мужчина в штатском, направляясь ко мне. Выглядел он неважно – бледная кожа и отсутствующий взгляд выдавали его ужас от увиденного и произошедшего. По тому, как он подходил ко мне, неуверенно потирая пышные усы, я понял, что он ищет нужные слова, такие слова, которые способны меня обнадежить и успокоить, но не находит их.
– Что тут произошло? Где мама?
Трясущимися руками майор достал пачку сигарет «Мальборо», потом несуразно вынул из левого кармана зиппо такого же ярко-красного цвета, и, прищурив глаза, закурил. Первая затяжка длилась секунд пятнадцать, было чувство, что полицейский готов выкурить сигарету полностью за один раз, и оно смешивалось с нетерпением и осознанием своей полной беспомощности. Я выбил сигарету у него изо рта.
– Вы, блять, все мудаки тут что ли? Где мама, блять, и что за херня тут происходит, вам всем морды поразбивать что ли?
Я был вне себя от ярости, но майор молча смотрел мне в глаза в то время, как заново доставал пачку и зажигалку.
– Сука, я тебе сейчас и вторую выбью, и двадцать пятую, если мне не расскажут, что здесь произошло.
– Твоей мамы больше нет, – выдохнул Востриков мне в лицо и эти слова, и дым новой сигареты.
Ноги подкосились. Я плюхнулся на асфальт, сначала на колени, потом перевалился на бок, а после лег на спину и уставился в небо, усеянное мелкими желтыми точками. Одна из этих точек стремительно падала, оставляя почти невидимый след, который где-то там далеко, являлся огромным сгустком образовавшейся энергии. «Как мы ничтожны,» – промычал я в пустоту.
Востриков обошел меня слева и перевел в вертикальное положение. Руки его все еще дрожали.
– Не так я представлял себе наше знакомство. Это теракт, – сказал майор. – Инна была внутри, кроме нее – еще два человека. Тела не опознать, тут, предположительно, зарядили килограмм семь-десять в тротиловом эквиваленте. Не представляю, кому и зачем нужно было так подрывать обычное отделение «сбера», так еще и после рабочего дня, когда только банкоматы работают.
Востриков нервно провел рукой по своим жидким, кое-где побелевшим волосам и зарычал в исступлении:
– Хуйня какая-то, не понимаю, блять, не понимаю!
– Знакомство? Какое знакомство? – вынырнул я из пустоты и с непониманием посмотрел майору в глаза.
– Ну, мы с Инной… встречались, в общем. Мы долго не хотели говорить об этом тебе, не знали, как отнесешься
Речь Вострикова была сбивчивой и невнятной, я с трудом понимал, что он говорит.
– Понимаешь, мы шли домой, Инна решила…положить наличку на карту, а я, чтобы не терять время, заскочил в магазин…за сигаретами…чтобы не терять время…я не знал, что все будет так…не знал…она мне сумку отдала, чтобы с ней не таскаться…почему я не зашел с ней…почему…только расплатился…и громкий хлопок…и стекла дрожат…выбегаю на улицу, а тут уже…
Востриков расплакался. Его судорожные всхлипы были мне отвратительны, и я отвел глаза. Я ничего не чувствовал. Пусто. И вот ты вроде всегда готов к тому, что останешься совсем один, что у родителей перед тобой – двадцать-тридцать лет форы в очень длинном забеге, победа в котором не приносит никому удовольствия, и суть его – пересечь финишную черту так поздно, как только сможешь – но, бац, и он, родитель, сделал это вопреки твоим ожиданиям и ожиданиям других участников забега намного раньше…вот тогда накатывает чудовищная пустота, такая пустота, которая давит в тебе все живое, все разумное и неразумное, что кроется в недрах сознания и восприятия. И ты не можешь ничего с ней поделать. И не можешь плакать. И смеяться. И
говорить. Ничего. Мир как будто сжимается до крохотной точки боли под ложечкой, боли тянущей и омерзительной и по происхождению, и по ощущениям, чтобы потом вмиг разжаться и уничтожить тебя невосполнимостью утраты, смешать с дерьмом через ощущение собственной глупости и беспомощности.– В общем, слушай, – вдруг резко произнес Востриков, успокоившийся перед этим и вытерший красные распухшие глаза. – Приехали люди из Следственного комитета. Мои полномочия тут, собственно, все. Вот вещи Инны, засунь в рюкзак. Если передать их в СК, получишь их только через месяц, а то и вообще не получишь.
Он передал мне белую небольшую сумочку, которую мама не очень-то жаловала, и я судорожно убрал ее, матерясь на заедающую молнию.
– И что теперь?
– Скорее всего, тебя отвезут в СК для сдачи материала на ДНК-тест. Я уже дал показания начальнику следственной группы, рассказал, что ты едешь, показания у тебя брать, скорее всего, не будут. Просто идентифицировать личности погибших надо.
– А вы уверены, что мама не вышла из отделения до взрыва?
– Если ее нет сейчас рядом со мной, значит, уверен. Она же отдала мне сумку. Куда она уйдет без нее?
– Понятно, – пробормотал я, осознавая, что спросил глупость. Мозг готов был воспроизводить что угодно как защитную реакцию.
– Я наберу тебе через пару часов. И, пожалуйста, не делай глупостей. Будь сильным, – сказал Востриков на прощание, и меня чуть не стошнило от такого пафоса. На первый взгляд, он был намного ближе к тому, чтобы сотворить какую-нибудь глупость.
– Ага, – ответил я и пожал ему руку. Востриков развернулся кругом и не самой твердой походкой снова направился к оградительной ленте. Подняв ее, он сделал еще пару шагов в сторону отделения и застыл, оглядывая место крушения его любви и надежд на счастливое будущее.
Постояв минуту, он вышел, вытирая глаза, и ступил на тротуар, все так же шатаясь.
– Виктор Игнатьев? Игорь Мамаев, старший лейтенант Следственного комитета. Я сопровожу вас для сдачи материала на ДНК-тест. Пройдемте со мной. Думаю, майор Востриков вам уже все объяснил.
Мы пошли к темному фургону без каких-либо опознавательных знаков. Следователь открыл передо мной дверь и я зашел внутрь, где сидело еще двое сотрудников комитета. Я сел на свободное место, Мамаев зашел следом и захлопнул дверь изнутри, от чего машина немного пошатнулась. «Саня, поехали», – обратился он к водителю, после чего тот повернул ключ зажигания, и мы тронулись.
Разговаривать не хотелось. Следователи пытались наладить диалог, но я отвечал на все вопросы односложно, и вскоре они от меня на время отстали. Я уперся взглядом в стекло, как будто, знаете, оно не прозрачное, а приставлено к свежевыкрашенной серой стене, с шершавостями и потертостями, созданными искусственно и не очень умело. Глаза не фокусировали картинку. Только пелена и бельмо. Я вспомнил про Машу, но так, по остаточному принципу. История двух-трехчасовой давности меня больше не интересовала. Возникло чувство, что меня вообще больше ничего в жизни не интересует. Мамы больше нет. Ничего больше нет. Только я один, и вокруг – серая свежевыкрашенная стена. Вдруг на нее упали лучи проектора: перед глазами зарябило первое отчетливое воспоминание – мама покупает мне сладкую вату в Парке Горького, розовую, искрящуюся, и я доволен, и она улыбается, и все лицо в сахаре, и рот сводит от необыкновенной сладости. Потом – незнакомая женщина с челкой, закрывающей половину лица, объявляет в репродуктор вокзала, что Игнатьеву Инну просят подойти к главному выходу; я решил пошутить, и сбежал, пока мама покупала в дорогу шоколадки и воду, мы через час поедем на юг, а потеряться в толпе – уморительно смешно; заплаканная мама подбегает к незнакомой женщине, потом падает на колени и обнимает меня, крепко-накрепко обнимает, непроизвольно вытирая крупные капли, обосновавшиеся на ее щеке, об мою щеку. На море мама кормит меня шашлыком и жареной картошкой, выигрывает тысячу рублей в караоке за исполнение «Звенит январская вьюга…», а я прыгаю с очень высокого пирса в оранжевом надувном жилете, а кроме меня никто не прыгает – даже взрослым не по себе от того, насколько пирс высок. А вот мама ведет меня в аквапарк за первый похвальный лист по окончании второго класса, таких листов будет десять, но награду от нее я получу только за первый. А вот мы встречаем Новый год без света, потому что во всем доме отрубили электричество, свеча дрожит, но не тухнет, и вместо поздравления президента – мамина речь о том, что следующий год станет самым счастливым в нашей жизни, и песни под гитару, советские, не очень советские и антисоветские – я подпеваю последним, не до конца понимая смысл, но понимая настроение. Следом на стене появляется мама на трибуне, я забиваю победный гол и команда выигрывает кубок Москвы, руку мне жмет сам Лужков, а вечером меня ждут победные блинчики со сгущенкой. Золотая медаль, поступление на бюджет, первая сданная сессия – кадры мелькают один за одним, и везде мама улыбается. Я не обращал на это внимания раньше: вроде как это мои победы, но они не мои, это ее победы, и улыбка – это ее победа над временем, тяготами и лишениями, над предательством любимого человека, над всепоглощающим одиночеством и неизбывной тоской по лучшей жизни, которая могла быть, но не случилась, и которая стала счастливой только благодаря ее каждодневному труду надо мной.