Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бессердечная Аманда
Шрифт:

Едва успев бросить взгляд на перечень, Рудольф понял, что это ощутимая помощь.Он совсем не удивился; напротив, он именно потому и прибегнул к помощи Луизы, что всегда ценил ее ум и языковое чутье. «Ах, Луиза, дорогая, пред тобой главу склоняю!» – пропел он на радостях (у меня это звучало так «Ах, Аманда, дорогая, я восторга не скрываю!»). Он стал уговаривать ее сделать и второй шаг – поделиться с ним своими впечатлениями от романа, у него хватит духу выслушать любую критику. С чего она взяла, что не может судить о книге? Если бы она хоть раз послушала, какую ахинею иногда несут профессиональные редакторы, она бы вмиг избавилась от всех комплексов. Ну, хорошо, согласилась наконец Луиза, но это прозвучало так, как будто она, несмотря на одобрение рукописи, все же опасалась ссоры.

Если бы не было цензуры, начала она, книга получилась бы другой. Хочет ли она тем самым сказать, спросил Рудольф, что он слишком часто думал о цензоре? И она, подумав несколько секунд, ответила: да. Но она имеет в виду не то, что он стремился исполнить желание цензора, – ему, наоборот, гораздо важнее было,

чтобы у того не возникло сомнений в его непреклонности. Он писал так, что бедному цензору не остается ничего другого, как запретить книгу, он отрезал ему пути к отступлению. Это оказалось для автора самым главным. Цензор, если отвлечься от всей неприятности этой фигуры, – еще и предсказуемый персонаж, и она никак не может отделаться от впечатления, что он насмехается над своим цензором и заставляет того плясать в своей клетке.

Что же тут такого, весело спросил Рудольф, если он точно знает, где начинается запретная зона, и сознательно нарушает границу? По ее словам, получается, что есть некая естественная граница, по ту сторону которой цензура существует по праву и которую поэтому следует уважать. Неужели она действительно считает, что эту границу игнорировать нельзя? Неужели ее может не устраивать, что кто-то плюет на все погранично-таможенные процедуры и переходит границу туда-сюда, где и когда захочет, на том единственном основании, что он – писатель? Он допускает, что мог кое-где немного перегнуть палку, что иногда, может, вовсе и не обязательно было переходить границу, что эту историю, наверное, можно было бы вообще рассказать без всяких переходов границы. Но с чего вдруг такая забота о цензоре? Может, он просто сам себя подбадривал, как солдаты в кино, которые громко кричат, когда бегут в атаку, хотя могли бы это делать и молча.

Все это она понимает, ответила Луиза, но одно дело, когда сам сюжет диктует нарушения границы, и другое дело, когда автор самовольно, так сказать, за спиной у своей истории бегает туда-сюда; это огромная разница. Какой запрет ему предпочтительней – из-за нескольких вызывающих пассажей, без которых книга прекрасно могла бы существовать, или из-за каких-то принципиальных вещей, вытекающих из самой логики и структуры романа? У нее в памяти остался один маленький пример: его персонаж Йоханнес возвращается домой после свидания со своей коллегой, его брат интересуется: «Ну как?» Что отвечает Йоханнес? Вместо того чтобы просто сказать: «Скука смертная», он говорит: «Скучно, как на партийном собрании». Подобные колкости кажутся автору важнее, чем, скажем, описание того, как его герой встает и чистит зубы. Этот перекос следует устранить, если уж он спросил ее мнение.

Рудольф вздохнул и попросил время на размышление. Втайне он уже пожалел о своей настойчивости: лучше бы он не слышал всего этого. Он чувствовал, что Луиза права, но боялся, что если он захочет последовать ее совету, то ему придется переписать книгу заново. В следующей книге он учтет критику, а эта уже была написана.Два дня он прятался за своей рукописью в надежде на то, что, может, как-нибудь удастся избежать завершающего разговора и ему не придется отвечать на ее критику. Но он не хотел показаться трусом и потому явился к Луизе, поблагодарил ее за помощь и признался, что, к сожалению, уже просто не в состоянии ничего изменить. Ее критика имеет настолько принципиальный характер, что ему пришлось бы все начать заново, а на это у него уже нет сил. Жаль, что их разговор состоялся так поздно; в следующий раз он будет умнее.

Если Луиза и была разочарована его реакцией, то во всяком случае не показала этого. Она сказала, что он сам принудил ее к оценке, которую она предпочла бы оставить при себе; ее взгляды на писательское творчество стоят на таких тонких глиняных ножках что при каждом своем слове она думала: какая само» уверенность!

Следующей книги в новелле уже не было.

Однажды позвонил Рудольф – настоящий Рудольф, мой брат. Меня дома не было. Аманда подошла к телефону и сказала, что, к сожалению, не знает, где я пропадаю и когда вернусь. Рудольф ответил, что не зарыдает по этому поводу и что он рад, таким образом, познакомиться с ней. Он знает, кто она, брат много рассказывал ему о ней (так оно и было, я постоянно держал его в курсе своих дел); он даже может описать ее, внешность. Аманду это, с одной стороны, развеселило, с другой стороны, она почувствовала себя польщенной – легендарный и недосягаемый Рудольф! Об этом телефонном разговоре я хорошо информирован, они оба мне о нем рассказывали приблизительно одно и то же. Любопытно было бы послушать, сказала Аманда (что еще можно сказать после таких заявлений, особенно если говоришь с человеком в первый раз!). Лучше бы она спросила моего братца о его таинственном бизнесе; я думаю, тогда разговор закончился бы гораздо быстрее. Итак, она выслушала описание своих примет, словно теле– или радиосообщение «разыскивается опасный преступник». Получилось довольно занятное описание (Рудольф, конечно, по обыкновению, лукавил. Я, правда, описывал ему внешность Аманды, но главный фокус заключался в том, что во время разговора с ней он смотрел на стоящую перед ним на столе фотографию – я с Амандой).

Она среднего роста – единственный ее средний показатель! – примерно метр семьдесят; образцовая осанка. У нее длинная шея, в отличие от него, Рудольфа, у которого голова сидит чуть ли не на самих плечах, так что он не может носить накрахмаленные сорочки, не натирая себе подбородок. Шея как у Нефертити. Ее ноги, если ему будет позволено почтительно коснуться этой части ее внешности, не просто заставляют мужчин оглядываться на нее, они еще к тому же находятся в самом удачном соотношении с длиной ее тела. Сам-то он коротконожка с непомерно длинным туловищем, поэтому в нем сейчас говорит не столько поклонник, сколько завистник. Аманда, насколько я себе представляю,

просто таяла от удовольствия. Особая статья, продолжал Рудольф, – ее волосы. Если бы его попросили высказать свое мнение, он сказал бы, что такие волосы надо носить сзади, гладкой, длинной темно-коричневой волной, – с какими волосами еще такое возможно? Однако он уже имел удовольствие упомянуть ее лебединую шею, которую непременно нужно подчеркивать всеми средствами. А какое средство самое эффективное, если не волосы? Но не распущенные по плечам или откинутые назад, а убранные наверх. Ведь она своими ниспадающими на плечи волосами скорее скрывает, чем подчеркивает шею, – какая досада! С другой стороны, волосы, разумеется, обладают еще и презентативной ценностью. Как тут быть? Ах, чертовски трудный и ответственный вопрос! И с каким удовольствием он принял бы участие в решении этой дилеммы! Еще он сказал, что с годами научился определять, какие задачи заслуживают любых жертв, а какие нет. В конце он все же справился обо мне, все ли в порядке. Пожалуй что все, ответила Аманда, никаких катастроф, никаких неприятностей, кроме обыкновенных, житейских; имеет ли он в виду что-нибудь конкретное? Нет, нет, это просто дежурный вопрос заботливого брата.

Когда я вернулся домой, она сидела перед моим семейным альбомом и изучала фотографии. К моей матери, Клер Хэтманн (снабдившей почти каждый снимок кошмарными комментариями), она испытывала симпатию уже хотя бы потому, что Себастьян в ней души не чаял. Мои братья и сестры ее мало интересовали – только Рудольф, который в ее представлении был похож на Кларка Гэйбла. Каждый американский боевик напоминал ей Рудольфа. Я до сих пор себя спрашиваю, не следовало ли мне описать в новелле и Рудольфа с матерью. Почему-то у меня не нашлось для них места.

Аманда принялась расспрашивать меня о Рудольфе, но вместо этого я рассказал ей другую историю: о том, как офицер славной Советской армии по имени Аркадий Родионович Пугачев (кажется, он был майором) пробудил во мне определенный интерес к литературе. Когда мой отец незадолго до конца войны погиб на фронте, Клер не долго убивалась – убитых горем в то время хватало и без нее, – а целиком посвятила себя решению непростой задачи: как прокормить четверых детей и в то же время не засохнуть самой. Первыми ее любовниками после наступления мира были два американца, потом появился Аркадий Родионович. Когда я спросил ее, сознательно ли она пренебрегала французами и англичанами, или так получилось, она серьезно ответила, что французы и англичане были слишком бедными. Тогда было сразу видно, кто откуда – кто из супердержавы, а кто из просто страны-победительницы. Француза, как бы хороши они ни были, она себе просто не могла позволить.

Я не знаю, была ли у Аркадия Родионовича собственная семья (в Харькове, откуда он отправился воевать); думаю, что нет. Сначала он проводил у нас по полночи, потом целые ночи, потом вечера и ночи, а потом и совсем перебрался к нам. Он чуть ли не тоннами таскал нам продукты – колбасу, рыбные консервы, маринованные огурцы взи другие ценности, такие как рулоны ткани или детскую обувь. Я помню, как однажды моя осчастливленная всеми этими богатствами мать стояла перед картонной коробкой со стиральным порошком и шептала: «Вот это любовь!» Наверное, он занимал какой-нибудь важный пост, иначе бы он вряд ли мог себе позволить жизнь вне казармы и за ним не приезжал бы иногда шофер. Мою мать мало заботило то, что соседки шушукались за ее спиной, мол, она бросилась на шею какому-то Ивану; она говорила: эти нацистские вешалки просто завидуют мне. Она становилась все красивее (и не только в моих детских, может, несколько идеализирующих прошлое воспоминаниях – я вижу перед собой фотографии), и Аркадий, наверное, думал, что из всех союзников ему достался самый драгоценный трофей. А она, в свою очередь, видела в нем не только кормильца своих детей, она его явно любила. Когда она родила ему двух дочерей, Лауру и Сельму – в сорок восьмом и в сорок девятом, – в нашей квартире оба раза по нескольку дней подряд праздновали до упаду. И это называется расчетливость?

Аркадий Родионович был большим любителем поэзии. Он и сам писал стихи, в удачные дни штук по пять. Он спросил нас, говорят ли нам что-нибудь имена Лермонтов и Пушкин, Есенин и Блок, и, когда мы смущенно пожали плечами, он схватился за голову. Он отправился со своим шофером в частную библиотеку и рылся на полках до тех пор, пока не нашел книгу, запрещенную военной комендатурой. В наказание он конфисковал все попавшиеся ему на глаза немецкие переводы русских поэтов. Он принес книги домой и велел нам их читать. Должен признаться, что после его страстной проповеди я ожидал от этих книг большего, однако прочел их все и сказал (в свои четырнадцать лет!): замечательно. Аркадий видел, что мы лукавим, но не падал духом и продолжал приобщать нас к цивилизации. Он говорил матери, что мы глотаем книги своим торопливым умом, а не читаем их широко открытой душой и в этом вся беда. Он прочел нам пару лекций о разных способах открыть душу, а в один прекрасный день решился на крайнюю меру: он прочел нам свои собственные стихи. Конечно, он читал их без перевода (для этого его знания немецкого было недостаточно), но это и неважно, заявил он: открытая душа способна понять любой язык. Мы расселись, как в театре, горели все свечи, имевшиеся в нашем распоряжении; Аркадий встал перед нами, покашлял, как простуженный оперный певец, и начал. Я никогда не слышал более выразительного чтения. Он всхлипывал и шептал, он пел и хватался за сердце. Он смотрел в какие-то необозримые дали, впивался взором в своих слушателей, гневно обрушивался на незримого врага или, как завороженный, вслушивался в эхо собственного голоса, умершего вместе с последним словом. Многие стихотворения заканчивались вопросом, ответа на который он не ждал ни от нас, ни от кого-нибудь еще, потому что ответа не было. Я тогда был уверен, что понимаю, что значит слушать душой, но это было давно, и я уже разучился это делать.

Поделиться с друзьями: