Бессердечная Аманда
Шрифт:
Но на пути домой ситуация резко обострилась. Едва они сели в машину, как от Луизы повеяло ледяным холодом; она оттолкнула его руку, которую он хотел положить ей на плечо в знак солидарности после удачно закончившегося приключения.Сзади сидела Лили и не произносила ни слова; она не ответила, даже когда он спросил ее, как ей все это понравилось. (Потом состоялась еще одна дискуссия, описание которой в новелле заняло около двух страниц и которая не стоила того, чтобы ее восстанавливать. Я придумал ее, чтобы Рудольфу пришлось пережить еще одну ненужную процедуру, но, к сожалению, и описание, и сама дискуссия получились скучными. Например, один молодой человек спросил Рудольфа, почему тот не послушался умного совета своей жены и не выбросил из романа все эти мелкие злопыхательства; какая-то дама воскликнула: этому молодому человеку здесь не место – его прислали специально, чтобы сорвать мероприятие. Тот ответил: что значит ему здесь не место – это в такой же мере его страна, как и всех остальных присутствующих. Все это должно было усилить досадуЛуизы, поскольку получалось, что ее взгляды перекликались со взглядами цензуры. Теперь мне это
Дома она опять заперлась в своей комнате; Рудольф не мог долго стучаться и звать ее, потому что Генриетта уже спала. Он не чувствовал за собой большой вины – Луиза все преувеличила. Как и все люди, недостаточно уверенные в своих силах, она была ранима и восприимчива к грубостям и колкостям (в отличие от него, в этом он был убежден), но не устраивать же из-за такой ерунды настоящую драму? Ему не стоило бы никаких усилий над собой извиниться перед ней на следующий день, сказать, что его спровоцировала сама ситуация; его ироничная речь в церкви (которая, в конце концов, была не так уж далека от истинных фактов) была всего лишь средством, чтобы выпутаться из переделки, в которую он угодил не без ее участия. Конечно, ничего страшного бы с ним не случилось, если бы он просто пожал плечами и сказал: что это за новая мода – требовать от писателя отчета о причинах, по которым он выбрал тот, а не другой текст? С другой стороны, когда стоишь вот так, один перед целой аудиторией, хочется иметь достойный вид, а не прятать глаза или лаять, как загнанная в угол собачонка. Он искал выхода, и в ту секунду это показалось ему единственно возможным способом выйти сухим из воды; если бы у него было время подумать, он наверняка придумал бы что-нибудь получше. Так что простите великодушно.
Уже глубокой ночью Луиза наконец легла в кровать, и он увидел, что она плакала. Он испугался, потому что она не просто редко плакала – она презирала слезы. (Однажды она объяснила ему, что слезы – это попытка решить проблему негодными средствами, да, именно так. Оказывать давление на людей с помощью слез недостойно; дети – это другое дело, там все обстоит иначе.) Рудольфу захотелось обнять ее и добиться примирения с помощью ласк, но он не решился. Вместо этого он сообщил ей, что готов извиниться, но хотел бы прежде услышать, в чем его вина, чтобы он мог подобрать правильные слова для извинения. Ожидая ответа, он подумал, что опять говорит не то: когда просишь прощения, тон должен быть совсем другим – например, смущенно-покаянным, но уж во всяком случае не ироничным. Но было уже поздно.
Луиза надела ночную сорочку (до этого ее мало заботило, одета она или голая, даже во время серьезной ссоры) и села на край постели. Хорошо, сказала она: вся ее прежняя жизнь прошла под несчастливой звездой, все важные планы ее провалились – прерванная учеба, бездарно потерянное время; журналистская работа – настоящая мука, брак – мертвое море (это выражение Аманды, я запомнил его на всю жизнь). И самое главное банкротство – литература. Ей выпала на долю редчайшая болезнь: честолюбие в сочетании с трезвой, реалистичной самооценкой. Человек, не страдающий этой болезнью, не в состоянии даже представить себе муки, которые испытывает она и ей подобные. Главное несчастье заключается не столько в сознании того, что ты не способен удовлетворить свои собственные притязания, сколько в самом наличии этих притязаний. Их невозможно выкинуть из головы, они преследуют тебя повсюду днем и ночью. Они превращают тебя в принцессу на горошине, и ты мрачно слоняешься по жизни, ворчишь, и ничто тебя не удовлетворяет – и это при том, что бездарность твоя уже налицо и не требует доказательств. Ты становишься вечным зрителем, потому что твои притязания обрекают тебя на пассивность, – кто же захочет давать все новую пищу отвращению, которое внушают ему результаты собственной работы? Вот вкратце предыстория, сказала Луиза, необходимая для лучшего понимания главной темы.
После стольких лет неподвижности и бездеятельности она наконец решилась на минимальную активность. Она пришла в эту маленькую церковь, к этим маленьким людям с их крошечными возможностями. Она заставила себя считать всю эту затею важным делом (это оказалось не так-то просто, прибавила она); вначале она произвела на всех впечатление такого высокомерия, что кто-то даже открыто упрекнул ее в этом. Партию и правительство не испугаешь высоко поднятыми бровями, сказали ей; одним словом, никто не заплакал бы, если бы она не пришла на следующую сходку. Но ей удалось стряхнуть с себя эту оскорбительную спесь и стать нормальным членом группы. Она пишет и редактирует тексты воззваний и резолюций, она участвует в безмолвных акциях протеста, она ставит в окна горящие свечи, таскается на митинги и демонстрации, то есть занимается тем, над чем еще пару месяцев назад посмеялась бы. Она приобрела – можно сказать завоевала– определенный авторитет, это было для нее важно, потому что казалось некой новой дорогой: она порвала с самоизоляцией. И тут заваливается он беспардонный, как бандитский босс, ревниво оберегающий свое реноме, на которое никто не собирался покушаться, и раскатывает все это, как уличный каток. Это была не ее идея приглашать его в церковь ей с самого начала было не по себе, но такой кровожадности она никак не ожидала. Неужели он не чувствовал, как у нее из-под ног уплывает почва? Неужели ему было не жаль разменивать ее с трудом приобретенное скромное достояние на пару каких-то жалких шуточек? Неужели ей теперь каждый раз, когда он будет оказываться в затруднительном положении, нужно бросаться плашмя на землю, чтобы его остроты не попали ей в сердце? Любовь подразумевает способность и желание чувствовать чужую боль, а не только свою собственную. Нет, заключила Луиза, это были не просто недопонимание или небрежность, как он, вероятно, собирался это представить, –
это отсутствие уважения.После этой ночи Аманда объявила своей собственной жизни бессрочную забастовку. Ее ничто ужа не радовало, не возмущало; одному Богу известно, куда девались ее силы. Любые действия – даже те, которые требуют живого участия, – она выполняла, с совершенно безучастным видом, и я не мог избавиться от впечатления, что для нее была важна и эта демонстрация. Если мы сидели на диване и я спрашивал, не попадалась ли ей на глаза газета, она поднималась словно со смертного одра, тащилась в кухню и из последних сил бросала мне на колени пудовую газету. Да, она хотела меня наказать, но с какой целью? Необыкновенно смышленого Себастьяна тоже угнетал резкий упадок сил у его матери. Если я о чем-то просил ее, он спешил выполнить за нее мою просьбу, например приносил мне свежее полотенце и клал его с безмолвным упреком на край ванны, словно желая сказать: ты что, не видишь, как ей плохо?
Через пару недель после начала этой «забастовки» моя мать пригласила нас в гости, «на одно маленькое семейное торжество». Во время нашего разговора по телефону она напускала на себя таинственность и решительно отказывалась называть причину торжества; мне удалось выведать у нее лишь, что ожидается некий особенный гость. Поскольку меня трудно удивить какими бы то ни было гостями, я сразу подумал: Рудольф! И чем больше я размышлял, тем меньше сомневался в правильности своей догадки: этот безумец решил рискнуть и навестить своих родных с фальшивыми документами, а может, вдобавок ко всему еще и с какой-нибудь фальшивой бородой. Вначале я хотел позвонить ему и предостеречь его, сказать, что он сильно недооценивает наши власти, но потом постепенно успокоился. Он был очень осторожным человеком, вряд ли он стал бы так рисковать ради родственных объятий; значит, все устроено наилучшим и безопаснейшим образом. Наоборот, подумал я, – своей болтовней по телефону я мог вызвать опасность, которую он, возможно, с трудом преодолел. Одним словом, никаких предостережений. И я обрадовался предстоящему свиданию, отбросив все сомнения; у меня даже родилась надежда на побочный положительный эффект этой встречи: может, она вырвет Аманду, по каким-то загадочным причинам очень симпатизировавшую Рудольфу, из ее летаргии – я не мог себе представить, что она встретит его, не прерывая своей спячки.
Аманда была не в восторге от приглашения, оно произвело на нее скорее удручающее действие; впрочем, на нее это действие оказывали любые новости. Ей сейчас не до гостей, сказала она. На вопрос «А до чего тебе сейчас?» она только пожала плечами и промолчала. Единственное, чего мне удалось от нее добиться, – это заявления, что время еще есть, там будет видно. Но я был убежден, что она пойдет, хотя бы уже из одного любопытства. Однажды я случайно стал свидетелем картины, которая еще больше утвердила меня в этой уверенности: я застал ее перед зеркалом; уложив свои длинные волосы в узел она оглядывала себя со всех сторон.
В день торжества все обернулось иначе. Она принялась жаловаться, что плохо себя чувствует, что у нее болит голова. Я возразил, что у меня самого постоянно что-нибудь болит: то голова, то спина, то желудок; во время чтений в церкви у меня, например, болел зуб. Ну хорошо, согласилась она, но через минуту выяснилось, что на единственном платье, которое она в тот день могла надеть, в каком-то месте разошелся шов. Ну, значит, надо взять и зашить это чертово платье, будь оно неладно! А когда уже пора было выходить из дому, она позвала с улицы Себастьяна и принялась оттирать на нем то пыль, то грязь, то какие-то пятна и в конце концов заявила: нет, так дело не пойдет, ребенка нужно мыть с головы до ног. Я позвонил матери и сказал, что мы задерживаемся. Потом спросил, прибыл ли уже загадочный гость. Она ответила: еще вчера. Мне показалось странным, что Рудольф целый день просидел у матери и даже не позвонил. Потом мне пришлось заняться купанием Себастьяна, потому что Аманда должна была еще отпарить платье.
Я еще никогда не купал детей, для меня это стало совершенно новым опытом, и я не могу хотя бы кратко не остановиться на этом маленьком событии. Для степени загрязненности Себастьяна вполне хватило бы и душа, но я наполнил ванну водой, махнув рукой на потерю времени: купание казалось мне процедурой особенной, и я не хотел ее комкать. Я снял галстук и рубаху, чтобы не бояться брызг, и даже повязал фартук Аманды с надписью: «Бог придумал пищу, а дьявол – поваров». И вот я принялся ловить эту разрезвившуюся мокрую каракатицу – эти нежные, еще по-детски пухлые колотушки ног и рук – и полоскать ее в ванне, как полощут белье в речке, так что маленький бандит чуть не задыхался от хохота. Я с гордостью отметил про себя, что он ничуть не стесняется и не боится меня. Как будто я уже сто лет его купаю. Мне было приятно его тискать; его спина с ангельскими крылышками лопаток, его маленькое пузцо, его унаследованная от матери длинная шея притягивали мои пальцы, как притягивает пальцы карманника выглядывающий из кармана кошелек. За этим неожиданным послеполуденным удовольствием я совсем позабыл про спешку. Мы с ним устроили настоящее наводнение, я вновь и вновь ловил сторукого и стоногого морского змееныша и топил его в пучине, а он вознаграждал меня визгом и хохотом. Я знаю, какой-нибудь умник сейчас скажет, что здесь налицо роковое пристрастие, в котором я даже сам себе не признаюсь и потому наделяю его ложными именами, – я уже слышу подобные заявления. Какая чушь. От таких чувств меня отделяют даже не моральные категории, а просто миллионы километров. Я называю это отеческой любовью отчима. Мы разыгрались с ним не на шутку и никак не могли остановиться, пока в дверях не выросла готовая к выходу Аманда, строгая и неприступная, и сказала, что теперь и в самом деле не мешало бы поторопиться. Волосы она все же не стала укладывать узлом.
По дороге к моей матери в машине царило молчание, как будто мы ехали на похороны. При этом я ликовал от предвкушения встречи. Я уверен, что Аманда тоже радовалась, хотя и делала вид, будто приносит огромную жертву и едет туда только ради меня. Меня это мало заботило: возможность всего через несколько минут обнять Рудольфа примирила бы меня и с гораздо большими неприятностями. Я настроил приемник на музыкальную передачу, но Аманда выключила радио. Мы с Себастьяном обменялись через зеркало понимающими взглядами.