Бессмертны ли злые волшебники
Шрифт:
(Я так увлекся тетрадями, что забыл сообщить самые элементарные биографические данные о моем герое. Филиппчук родился в старинном селе на левом берегу Днепра, в его широком течении близ Киева. Когда решилось: быть ему в мире, стояла последняя довоенная весна. Сельский учитель Тарас Филиппчук задумал ладить в ожидании первенца новый дом. Тарас был первым интеллигентом в крестьянском роду Филиппчуков, был он, вернее, полуинтеллигентом, полукрестьянином: и учительствовал и работал на земле; крестьянкой была жена его, мать Ивана. Когда он родился, Тараса уже убили, а деревни не было. Землянки были; в течение пяти лет.
Говорят, что иногда
Он не успел додумать до конца показавшуюся ему такой важной мысль о новых точках отсчета доброты… Но, видимо, ощутил эти точки остро.
Циолковский ценил высоко волшебные истории.
Он утверждал:
«Сначала неизбежно идут мысль, фантазия, сказка. За ними шествует научный расчет».
«Многое необыкновенное, что случается с нами, может быть объяснено весьма научно безмерной, малопостижимой и непредвиденной сложностью космоса».
Эти строки из книжки Циолковского «Научная этика» Филиппчук тоже переписал в тетрадь, даже подчеркнул.
Почему подчеркнул? Что необыкновенного случалось с ним самим? А может быть, вся жизнь казалась ему необыкновенной?
Штрихи к портретам
I
Руки эти казались мне чудом. Они волновали меня ничуть не меньше, чем руки Рихтера или Коненкова.
В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, — обыкновенные рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера и сегодня я видел почти у самого лица руки, похожие на эти…
И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины: элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть, самого «таинственного острова» мыслящей материи.
Голос моего собеседника — тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.
— Что меня особенно волнует?.. — рассказывает он. — Волнуют новые металлы: их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? — Он понизил голос почти до шепота. — Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… — помолчав, подумав. — Слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься — иные… А?
Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.
От
этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.— Слышал я, — улыбнулся он, — что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… — посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.
И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий, Алексей Иванович Кузнецов, тридцать пять лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.
Трамвай и память математической машины. Это то же, что динозавр и… Архимед! Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.
Рукам Кузнецова дано было немногим более четверти века…
— Алексей Иванович, — говорю я, — а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается, не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..
— Да, — думает он над моими словами. — Да. Вызывает…
И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера — вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты: ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков, людей, углубленных в мастерство, в его таинство.
И это торжественное «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно — журналисты из разных стран, — путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей, воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь, тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.
После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый, беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих — спор о влиянии техники на человека.
Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» — соблазн не думать…
С лица Кузнецова сошла строгость, губы подобрели.
— Я говорил вам сейчас о материалах, но ведь и степень точности новая, — опять терпеливо повел он меня за собой в сердцевину мастерства. — Микроны. Я ночь сегодня не спал…
Я посмотрел на его руки; пальцы пульсировали, точно стрелки, соединенные с системой высокого напряжения.
— Вам тяжело?
— Тяжело? — Он пожал плечами, поскучнел, точно человек, которого не поняли или поняли поверхностно, мелко. Усмехнулся с явным вызовом: — Я в Феодосии отдыхал в декабре. Ветер большой подул, окна запечатали. А я ухожу на гору — сижу и радуюсь. Море вижу… «Вам не тяжело?» — «Нет, доктор, мне тяжело у запечатанного окна». Вы думаете, если ночь не спал…