Бессмертны ли злые волшебники
Шрифт:
А теперь мне хочется вернуться к уравнению: «большая фантазия — большое сердце». Действительно ли это уравнение, а не очередная поэтическая вольность?
Несомненно одно: фантазия зависит от размаха чувств, от высоты «жизненной волны», которые характеризуют человека. Чем шире этот размах и чем выше эта волна, тем и фантазия богаче. Видимо, поэтому и нет детей, не обладающих фантазией. Детство — волшебная страна с солнцем в полнеба, исполинскими деревьями и высокими травами, страна, в которой каждый плод и каждое животное — обещание неведомого мира. С возрастом, к сожалению, травы делаются ниже, солнце уже не занимает полнеба. Если носить изящные черные очки, оно и вовсе выглядит маленьким, неопасным. Восприятие
Она тускнеет. И часто умирает.
Но иногда… иногда сохраняет надолго мощь детской непосредственности, доверчивого отношения к миру и не утрачивает ее, делаясь все более мудрой. Это бывает, когда человек, несмотря на испытания жизни, на ее суровость и сложность, открывает в ней все время солнечные материки детства. По этому таланту — да, таланту — и узнаешь чудаков. Я расскажу о них потом в этой книге и постараюсь объяснить, что понимаю под многозначным именем «чудак».
Однако искушенный в логике читатель (а кто из молодых не увлекается сейчас математической логикой!) может нетерпеливо меня остановить: вы обещали доказать истинность формулы «фантазия — доброта», а вместо этого толкуете о размахе чувств, о высоте «жизненной волны», о солнечных материках детства.
На это я могу лишь ответить, что, по-моему, из переживания чуда жизни и рождается настоящая доброта. И если фантазии нет без постоянного глубокого ощущения этого чуда, то нет ее и без большой доброты. Источник один.
Чувствую, настало время говорить об этике, естественно вырастающей из понимания мира — бытия, которое волнует меня в волшебных историях Андерсена. Собственно, я уже начал о ней говорить, поставив рождение истинной доброты в зависимость от переживания жизни как чуда. Нельзя быть добрым, не любя жизни, а в ней самого сложного, высокого и таинственного — человека.
Не верю я в иную доброту. Можно усвоить и основы разумного поведения, и определенные заповеди, и поступать по видимости человечно, потому что иначе осудит общество, но это не доброта, потому что стоит ощутить: общество не осудит, и тускнеет с поразительной быстротой видимая служебная человечность. Она лишена глубоких жизненных истоков.
И «служебная доброта», конечно, бывает полезна. Но ей никогда не дано кристаллизоваться в чудесные, неумирающие подробности мира человеческой культуры. Это удел доброты, одушевленной любовью к жизни, к человеку, ощущающей их развитие как величайшее счастье и чудо, — доброты Рафаэля и Пушкина, Сократа и Ленина и миллионов рядовых гениев — мечтателей, тружеников, чудаков, оставивших нам овеществленные мечты.
Если хотите, чтобы дети выросли добрыми людьми, научите их понимать жизнь как чудо из чудес, говорит нам старый почтенный уличный фонарь.
Многих современников Андерсена удивляла его твердая решимость в дни войны, когда неспокойная Германия вторглась на землю маленькой незащищенной Дании. Далекий в обычное время от политики и даже, казалось бы, вообще от реальной жизни, он писал солдатские песни и статьи, которые сегодня назвали бы военно-публицистическими. Когда же однажды услышал Андерсен насмешливый рассказ о том, как неумелые горожане роют траншеи: их руки ободраны и покрыты волдырями, — он воскликнул восторженно, ребячливо и убежденно: «Я бы поцеловал эти руки!»
Писатель, рассказавший миру трогательную историю о полевой ромашке, — она была, помните, счастлива, когда умирающий жаворонок опустил в ее влажные лепестки горячую голову, — нет, писатель этот не был безучастным и сентиментальным созерцателем жизни. Его доброту радовали траншеи, когда надо было остановить зло.
На одном из разбомбленных домов он увидел любимую птицу — аиста с семьей — и заплакал… Потому что чудо жизни могущественно и беззащитно.
А помните ли вы, что было изображено
на фюзеляже старенького самолета времен первой мировой войны, на котором учился летать Сент-Экзюпери? Тоже аист. Образ родного гнезда, родной земли.Когда Сент-Экзюпери было десять лет, он написал в школе первую волшебную историю — откровенное подражание Андерсену… Последнюю волшебную историю он написал, когда ему было сорок три, в разгар второй мировой войны, незадолго до рокового вылета в тыл фашистов, с которого он не вернулся.
Герой последней этой его волшебной истории — маленький мальчик, он ищет на нашей планете понимания и любви.
«Я страстно люблю детей». «Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого. Когда я встречаюсь с ними, то сразу исчезает мое плохое настроение. Я никогда не сумел бы так полюбить женщину, как их люблю, и я думаю, что собственныхдетей я не мог бы больше любить, чем не собственных…»
Нет, это писал не Сент-Экзюпери. Перед вами — строки из тюремных писем молодого Феликса Дзержинского.
Одна из самых поразительных страниц этих писем та, на которой двадцативосьмилетний Феликс Эдмундович рассказывает брату, как изменяется его одиночная камера с наступлением вечера. Сумерки делают ее таинственной и будто бы незнакомой… Тени, падающие на пол и стены от стола, книг, висящего пальто и шапки, и собственная движущаяся тень Дзержинского сообщают ей как бы новую жизнь… Господствует ярко освещенный стол с открытками. «И тогда, — пишет Дзержинский, — с освещенных открыток как живые смотрят на меня красивые деревья над водой, головка лукаво улыбающейся девушки, кустики прелестного вереска, напоминающие мне наши леса и мое детство, почти голенькая девчушка с локонами…» «Итак, — заключает он, — весь мир я вижу тогда перед собой».
Хочется склонить голову перед духовной мощью революционера, ощущающего чудо жизни и в тюремной цитадели.
Вот как объясняет в тюремных дневниках Дзержинский «недоброту» рядовых жандармов, заковывавших заключенных в кандалы:
«…условия их собственной жизни не позволяют им почувствовать красоту мира».
А за три года до этого Феликс Эдмундович формулировал:
«…красота и добро — это две родные сестры».
Письма и дневники Ф. Э. Дзержинского с особой немеркнущей силой подтверждают вечно актуальную мысль о том, что в основе этики революционеров лежит ощущение бесконечной ценности жизни и человека, желание видеть весь мир построенным по «законам красоты».
Подтверждение этой мысли вижу я не только в письмах тюремных, но и в тех, которые писал рыцарь революции в первые годы Советской республики, когда враги называли его «бесчеловечным». Читая эти письма, отчетливо понимаешь: высшая человечность и высшая беспощадность — синонимы,когда решаются судьбы мира, будущее детей. Что ожидает их завтра: царские тюрьмы (в такой тюрьме родился сын самого Дзержинского), печи Освенцима или страна весны и солнца, мягких сумерек, добрых дождей, хлеба и песен, человеческой нежности и бесчисленных скромных чудес, которые так остро чувствовал их любимый волшебник Андерсен? Нормальная страна детства, о которой мечтал маленький принц Сент-Экзюпери, рожденный его сердцем и фантазией в сорок третьем году…
Когда я писал выше: «этика Андерсена», то, разумеется, отлично понимал условность этой формулы: рядом с его именем можно поставить многие дорогие человечеству имена. Я сосредоточиваю мысль на Андерсене, потому что, по-моему, он особенно свежо, детски непосредственно и благодарно ощущал то чудесное и таинственное, что живет в окружающем нас мире. И он сознавал, что этот второй план действительности, ее волшебный «подтекст» нуждается в нашей деятельной доброте не меньше, чем слабый весенний росток в оберегающих ладонях ребенка.