Бессонные ночи в Андалусии (сборник)
Шрифт:
Наконец, когда, казалось, мальчишка упадет в изнеможении от нарастающего темпа и напряженного ритма танца, на помощь устремились гитары и голоса. Но они не успокаивали, они подтверждали неотвратимость судьбы и в то же время, утверждали любовь земную, радость бытия здесь и сейчас, гордость за приобщение к роду-племени, ответственность за продолжение жизни.
Потрясенные зрители запивали впечатление домашним вином из кувшинов, которое подливала в бокалы старая толстая цыганка. Подходя к каждой группе туристов, она бормотала какую-то фразу, причмокивая языком и звонко, выразительно щелкала пальцами, как кастаньетами. Она добралась до угла, где сидела русская пара, и Лиза услышала, быстро проговоренные, слова, привычно повторяемые, видимо как заклинание: «Ese muchacho tiene duende senores les juro. El tiene duende como ningun otro, le hable Dios. El tiene duende, lo digo verdad, a Dios por testigo». Уловив,
«Этот парень обладает дуэнде, сеньорес, я клянусь вам. У него дар, как ни у кого другого. Дар божий. Я вам правду говорю, Бог мне свидетель…. Он призван, сеньора, самим Господом», – перевела Лиза и добавила от себя: «Старуха права, – Мальчишка, точно, обладает «дуэнде», то есть, неким духом танца, исходящем от дьявола или бога, той таинственной субстанцией, которая, как верят андалузцы, и наделяет танцовщика фламенко особой грацией, изяществом, вдохновенной силой».
Это цыганское фламенко и вспомнила Лиза на гала-концерте, когда в перерыве вышла с сигаретой в театральное патио-прелестный сад с подсвеченными деревьями, цветами, почти невидимыми в темноте, но ощутимыми по одурманивающему аромату. Она села на скамейку, но не стала закуривать, вдыхая роскошество средиземноморских запахов земли, моря и растений. Лиза вернулась в вестибюль, и тут вдруг рядом появился некто, кого она когда-то знала, и очень близко. Это был немец Клаус, психоаналитик.
Клаус искренне обрадовался встрече и объяснил, что оказался на концерте случайно, чтобы скоротать вечер после только что закончившегося международного симпозиума специалистов по проблемам новых методик психоанализа для установления вменяемости индивидуума.
После концерта они сидели в типичном андалузском ресторанчике, и ностальгический вечер вполне бы удался, если бы Лиза не услышала нелепый рефрен самолюбивого и дотошного немца: «Ну, объясни, все-таки, почему ты ушла тогда от меня? Я-то догадываюсь или даже могу точно сказать, почему. Но мне любопытно было бы услышать твое собственное объяснение». Лиза лишь улыбалась, полагая, что ученый муж и не ждет ответа. Оказалось, ждет. Тогда Лиза, с легкой досадой, сказала: «Клаус, я думала, что ты, профессионал, сам мне объяснишь это, а ты спрашиваешь только как мужчина. Это смешно». Но Клаус все продолжал допытываться.
– Ну ладно, а сейчас? Ты снова бежишь, в соответствии со своей формулой? Забег на длинную дистанцию, где нет финиша? От всех и всего, от старых привязанностей к новым? Ты продолжаешь испытывать страх крепких, надежных уз, стабильного сообщества? Да или нет?
Разговор становился утомительным, и Лиза, желая закончить его шуткой, попыталась перевести ему знаменитый плакат-призыв в советских пивных, поставив только перед фразой отрицательную частицу: «НЕ требуйте долива пива после отстоя пены». Она хотела иносказательно выразить абсурдность его устаревших вопросов. Но немец не понял иронии: в тех пабах, кабаках и барах, где ему приходилось выпивать, пиво доливали без всяких требований. Тогда Лиза, поднявшись из-за стола, коротко и скучно пояснила, что поздно сейчас, в их возрасте, который у западных социологов тактично называется «вторым зрелым», добиваться каких-то признаний.
Выбегая из дома, боясь опоздать на концерт, Лиза так спешила, что выскочила, не проверив наличку. В театральной сумочке, которой она давно не пользовалась, валялись ее старые и давно пустые кредитки, а те, что отдал ей Гошка, остались лежать на кухне. Билеты, купленные у спекулянтов, окончательно свели к минимуму ее платежеспособность. Педантичный немец не догадался спросить, есть ли у нее деньги на такси, а она из гордости не попросила одолжить. Он галантно распростился, и заторопился в гостиницу: у него был ранний вылет в Лиссабон, а оттуда в Штаты.
Ей ничего не оставалось, как провести ночь на лавке автобусного терминала. В их деревню последний автобус ушел еще затемно. Первым рейсом она отправилась в обратный путь и вошла в дом, где этой ночью умер Гошка.
В комнатах была какая-то неестественная тишина. Даже шум с близкой автострады не долетал сегодня. Нора стояла, прислонившись к перилам террасы с телефонной трубкой в руке и внимательно слушала кого-то, время от времени вставляя на немецком: «Да, ты прав. Пожалуй, да. Да, это нужно сделать. Конечно, я буду обязательно, не беспокойся». В спальне у Гошки было чисто убрано, открыты окна, заправлена кровать, куда-то делись упаковки со шприцами, пузырьки с лекарствами. Никаких следов больного, умирающего, усопшего.
«Лизонька, – услышала она чистый и глубокий голос
Норы, – сядьте, выпейте чего-нибудь». Не дожидаясь ответа, сама открыла бар, взяла начатую бутылку коньяка и налила полный бокал до краев. Лиза машинально отметила, что девушка не знаток в правилах пития алкогольных напитков. Нора продолжала: «Ночью наступил кризис. При таком заболевании это могло случиться и раньше, и позже. Но вышло так…». Долгое молчание.«Вы оба меня обманули», – произнесла вдруг Лиза. Она сказала это не громко, но в той особой тишине, которая наступает в помещении сразу после смерти человека и еще долго сохраняется, голос прозвучал слишком резко. – «Вы специально выпихнули меня, отослали подальше. Вы знали, что именно сегодня ночью он умрет, вы знали, знали». Голос Лизы нарастал, становился все громче, но потом неожиданно оборвался и вместо крика, она заскулила тихо, жалобно, повторяя: «Вы знали, вы оба. Он точно знал. Он все-таки обманул меня». Лиза продолжала скулить как маленький щенок, так и не присев, а стоя в дверях между гостиной и гошкиной спальней. Она вцепилась в дверной косяк, потому что чувствовала, что если отожмет руки, то упадет. Нора не пробовала ее утешать, гладить по голове, обнимать или еще что-нибудь такое. Она лишь молча протянула бокал с коньяком. Лиза схватила, сжала стекло так, что побелели пальцы, того гляди бокал хрустнет, и выпила все содержимое залпом, как пьют стакан воды в жаркий день.
«Лизонька, я ведь тоже упустила его последние минуты, последнюю минуту…, – голос Норы был по-прежнему мелодичен и спокоен. – Я вышла на кухню, чтобы только подогреть воду и заварить чай, а когда вернулась, он уже не дышал». Она снова замолчала. В комнатах стояла такая плотная тишина, что звенело в ушах. Лиза рванула дверь на террасу и ворвавшийся ветер легкомысленно, почти непристойно, задрал вверх легкие белые занавески, надул их парусами, потом закрутил в жгуты и пошел размахивать ими вправо и влево. Обе женщины внимательно смотрели на эту игру, пока одно из полотнищ не накрыло Лизу. Она осталась стоять неподвижно, не пытаясь сдернуть с себя этот белый саван. Нора закрыла дверь, осторожно освободила Лизу из плена ткани. И снова на них обрушилась мертвая тишина.
«Знаете, – вдруг произнесла Нора, перейдя на шепот. Шепот был столь тих, что Лиза, не отрывая руки от спасительной поддержки, сделала два шага к ней поближе, чтобы услышать. – Знаете, они (при этом Нора кивнула в сторону спальни) всегда ухитряются уйти в одиночестве, ну выбирают такой момент, когда никого рядом нет. А может быть, это даже не они, – тут ее шепот перешел в беззвучное движение губ, но Лиза все понимала, пристально глядя на эти сочные, розовые, не накрашенные губы, – это не они нас отводят, уводят в самый-самый последний миг, а Господь Бог. Чтобы сохранить таинство смерти. Я вот, три года ухаживала за матерью. Она лежала без движения и я, и отец, и брат, кто-то из нас всегда, понимаете, всегда был при ней. А умерла она именно в тот миг, когда никого почему-то рядом не было. И многие из моих друзей, знакомых то же самое рассказывают». Лиза продолжала молчать, ухватившись, как и прежде, одной рукой за дверь, сосредоточив теперь взгляд на трепещущих, растопыренных ветром листьях пальмы.
Начинало смеркаться. День подходил к концу, первый день после смерти Гошки. Где-то между комнатами легкой, едва различимой тенью мелькала Нора. Потом она проявилась прямо перед Лизой. Рядом на полу стояла ее дорожная сумка. Она обняла Лизу, сидевшую скрючившись в кресле, прижала голову к своему упругому животу и сказала: «Лизонька, берегите себя. Он так хотел, чтоб вы жили долго, спокойно. И чтоб Вам было здесь хорошо. Я поехала. Увидимся на похоронах. Я заеду в православную церковь, здесь на побережье, недалеко есть одна, то ли греческая, то ли сербская, закажу панихиду. Он крещенный был. Там я Вам оставила документы, которые просил передать Георгий, ну еще когда давно, когда я первый раз приезжала. И записка там же с моими телефонами, другими, полезными, посмотрите. Они Вам могут пригодиться. До свиданья Лизонька». Нора вышла, бесшумно открыв и закрыв дверь.
Как-то особенно быстро наступила ночь. Лиза так и сидела в старом кресле, повернув его от стола в сторону двери, открытой настежь на террасу. Она смотрела на черный силуэт пальмы. Ее длинные листья продолжали беспрерывно двигаться, исполняя заданный кем-то танец, устремлялись ввысь, в сторону, готовые оторваться от ствола, а потом, поникнув, устало опускались, чтобы через мгновенье снова сделать попытку оторваться, получить свободу полета.
После панихиды Лиза хотела подойти к священнику и поговорить с ним, даже покаяться, легко получить отпущение грехов и выслушать слова утешения и надежды. Но она не стала этого делать. Она не считала вправе получать прощение, хотя сознавала, что это нежелание, даже уничижение – тоже своего рода гордыня, а совсем не смирение.