Бестужев-Марлинский
Шрифт:
— И никто этого не видит. Неужели нет людей, коих интересовало бы благо общественное!
Рылеев вскочил, схватил его за рукав и сказал, сверкая глазами, душным шепотом:
— Есть люди! Целое общество! Хочешь ли быть в числе их?
Штейнгель вздрогнул и опустил голову. Потом без всякого пафоса, столь ему свойственного, отвечал тихо:
— Любезный друг, мне сорок второй год. Прежде чем отвечать на этот вопрос, мне надобно знать, что это за люди и какая цель общества.
Зато к Рылееву совершенно прилепился некий отставной кирасирский поручик из смоленских дворян Каховский. Они встретились в январе у Ф. Н. Глинки. Каховский, отвесив огромную нижнюю губу, рассказывал, будто едет в Грецию сражаться за свободу. Однако когда Рылеев сел с ним рядом и заговорил так душевно и ласково, как умел
Следы заброшенности и горя стирались с лица Петра Григорьевича, когда он приходил на Мойку, и Бестужев мог наблюдать, с какой живой горячностью принимает этот разрушенный сердцем человек рылеевские мысли. Он был неразговорчив. Сидя в углу у окна, он слушал и прикидывал услышанное к себе. Рылеев потихоньку давал ему деньги. Было еще одно место, где с охотой бывал Каховский. Он почти ежедневно посещал поручика лейб-гвардии гренадерского полка Сутгофа, который был болен. Каховский просиживал у него в казармах долгие часы, пересказывая слышанное у Рылеева. Сутгоф 'в жару вертелся на подушке, и рассказы Каховского действовали на него благотворнее лекарских кровопусканий: он затихал и с жадностью глотал вместо медикаментов слова Каховского. От Сутгофа Петр Григорьевич шагал на Мойку и, усевшись возле окна в столовой, снова слушал, молчал и думал.
Бестужев знал цену Рылееву, знал, как может Кондратий Федорович поднять и вдохновить человека. Он испытал это на себе. Но только в феврале на Каховском увидел он всю силу рылеевского уменья вдохнуть огонь. Каховский вдруг запылал, как сухая солома, которой коснулось пламя. Рылеев говорил о нем Бестужеву, как о великой находке, и, сравнивая с Брутом и Зандом, не жалел хороших слов. Каховский был раскален пылкой любовью к отечеству и жадно искал подвига. Мысль о гибели была привычной до обыденности, по гибель за отечество представлялась ему высшим счастьем, которого можно желать.
Еще в середине января Бестужев переехал к Рылееву: их жизни так срослись, что даже лестница между этажами казалась досадным и раздражающим препятствием для постоянного общения. Наталья Михайловна должна была до самой весны прожить в деревне. Бестужев занял комнату рядом с кабинетом. Здесь, после долгого разговора вдвоем, Рылеев написал Бестужеву «Стансы»:
Слишком рано мрак таинственный Опыт грозный разогнал, Слишком рано, друг единственный, Я сердца людей узнал. Страшно дней не видеть радостных… …………………………………………………….Кондратий Федорович бросил перо и, быстро шагнув к Бестужеву, припал к его широкой груди — маленький, хрупкий. Бестужев чувствовал, как бьется возле него это взволнованное тело.
— Друг мой, друг единственный, — шепнул Рылеев, рыдая, — все ли поймешь ты?
Слезы взрослого мужчины, — что может быть понятнее по самой своей необычайности? С Бестужевым редко случалось подобное. В нем была какая-то власть над собой, заставлявшая сохранять веселый и спокойный вид в самые тяжелые минуты. Рылеев был не слабее, но мягче.
Привязанность к этому человеку почти отрывала Бестужева от семьи. Он редко бывал на Васильевском, да и там почти никогда не заставал братьев. Петруша служил в Кронштадте адъютантом у главного командира порта, адмирала Моллера. Его от природы флегматический нрав с годами превращался в характер глубокий и серьезный: он был молчалив и задумчив выше всякой меры. Жил Петруша на старой кронштадтской квартире брата Николая. Старший Бестужев окончательно перебрался в Петербург, но был совершенно завален работами по своим
новым должностям начальника Главного морского музея и историографа русского флота. Он расчищал авгиевы конюшни музейных зал, спасал от разрушения редчайшие модели, отыскивал в заплесневевших кучах грязного мусора драгоценные манускрипты. Завел при музее модельную мастерскую. Писал историю флота. С жадностью дышал затхлым воздухом архивов и вообще проявлял энергию чисто бестужевскую. Между занятиями он бывал у Сперанского, где наслаждался мудрой беседой хозяина; близко дружил с Батенковым и изредка заглядывал на Мойку.Печатание «Полярной звезды» началось только в половине февраля. По-прежнему основные тяготы дела лежали на Бестужеве; Рылеев ухаживал за своим слугой Яковом, заболевшим нервической горячкой, и махнул на альманах рукой. Цензурное разрешение удалось вырвать 20 марта. Это означало конец хлопотам: альманах был готов.
Недели за три до этого события вышли, наконец, в Москве отдельными изданиями «Думы» Рылеева и «Войнаровский». Они пошли ходко: за месяц Рылеев заработал тысячи две, о чем писал жене в воронежскую деревню не без горделивого удовольствия. Он раздавал своим приятелям списки поэмы, восполнявшие сделанные по требованию цензуры пропуски в тексте. О новой поэме заговорили сразу и в Петербурге и в Москве.
Частым посетителем Мойки стал молодой Одоевский. Живой, веселый, он врывался бурей и уносился вихрем. Бестужев видел в нем себя, помолодевшего на десяток лет. Что привлекало этого светского юношу на Мойку, в приют недоговоренных мыслей, напряженных чувствований, лихорадочных поисков всечеловеческой правды? Бестужев уже начинал пресыщаться этим воздухом тайной свободы, но для Одоевского он сохранял всю прелесть новизны. Забегая на Мойку между сдачей караула и сборами на бал, именно здесь наслаждался он истинно возвышенною жизнью.
Николай Александрович принял в общество друга своего — капитан-лейтенанта Торсона. В конце февраля Бестужев узнал, что Торсон принял Мишеля.
Наконец Рылеев принял Каховского. Этого нельзя было не сделать: так готов был Каховский к соединению с обществом; не Рылеев его подготовил; Рылеев только соединил его с обществом.
Через несколько дней Петр Григорьевич пришел и коротко объявил, что он принял поручика лейб-гренадерского полка Сутгофа. Затем он опять стал приходить ежедневно, но всегда с одними и теми же вопросами о силе, ближайших планах и средствах общества. Бестужев с удивлением видел, что эти вопросы, нескромные и настойчивые, задает уже не прежний Каховский. Новый Каховский наступал на Рылеева, требуя ответов не для себя, а для тех, кто его спросить может. Он говорил о праве людей, рискующих всем для отечества, знать кое-что об обществе. Ведь не обществу же они готовы жертвовать жизнью, а родине. Рылеева возмущали эти упорные допросы, и он решительно заявил Каховскому, что сказать ничего не может и не скажет. Каховский не появлялся дня три, а потом, в последних числах марта, вдруг пришел и, застав Рылеева лежащим на диване, подсел рядом. Он был в каком-то размягченном, почти нежном настроении.
— Послушай, Рылеев! Я пришел тебе сказать, что я решил убить царя. Объяви об этом Думе. Пусть она назначит мне срок.
Рылеев быстро сел и провел рукой перед лицом, будто отогнал муху.
— Сумасшедший! Ты, верно, хочешь погубить общество! И кто тебе сказал, что Дума одобрит такое злодеяние?
Каховский помрачнел, и губа его оттопырилась.
— А все же я решился, — сказал он твердо, — и намерение свое исполню непременно.
Рылеев смутился. Он говорил Каховскому много и горячо, доказывая со ссылками на Думу и па Бестужева, что несвоевременное геройство опаснее самой подлой трусости, требовал доверия к себе.
— Любезный Каховский, — наконец закричал Рылеев, — подумай хорошенько о своем намерении! Схватят тебя, схватят и меня, потому что ты у меня часто бывал. Я общества не открою, но вспомни, что я отец семейства. За что ты хочешь погубить мою бедную жену и дочь?
На глазах Каховского выступили крупные светлые слезы.
— Делать нечего, — сказал он тихо, — ты убедил меня!
Затем встал с дивана и подошел к окну.
— Дай же мне честное слово, — просил Рылеев, — что ты не исполнишь своего намерения…