Без тринадцати 13, или Тоска по Тюхину
Шрифт:
— Да уж, — поежился я, — ввинтишь детонатор, так ведь так жахнет!.. А вы, товарищ старшина, вы это, влюбились, что ли?
— Хужэ! — выдохнул Сундуков. — Я с ей хучу в развэдку пуйти!
— Ну, зачем же так далеко, ведите ее лучше ко мне на «коломбину»…
— Тэбэ бы усе шутучкы, а я сурьезна… Слушай, — прошептал он, — ты, рудувуй Мы, грамутный, у тьебья дэсять классув убрузувания, ну скажы ты мнэ: шу, шу мнэ, старшынэ Сундукуву, дэлать в такуй дыспозыции?
— «Шу, шу…» — я взял его стакан и понюхал. Пахло компотом, самым обыкновенным, без бромбахера. — Да ведь что тут такого особого придумаешь — трахнуть ее нужно, да и дело с концом!..
Товарищ старшина Сундуков аж посинел. Челюсть у него отпала, глаза помутились:
— Ее?! Хрыстыну Удамувну?!
— Ну так а кого же еще?! Больше, вроде как, и некого.
— Утставыть, Виулэтточку! — прошипел Сундуков.
— Тогда по-нашему, по-мужски. Так, мол, бляха муха, и так: приглашаю вас сегодня же вечером, в 23.00 по среднеевропейскому времени прогуляться по штурмовой полосе…
— Зачэм? — насторожился старшина.
— Да ведь там же — «коломбина».
— Кукая тукая кулумбына?
— Радиостанция наша, дежурная, елки зеленые!
— А прычем здэсь наша буевая засэкрэченная рудыустанцыя?!
Ну о чем еще с этим куском можно было разговаривать?!
— Ну, вообщем, дело хозяйское, — сказал я и, придвинув к себе его макароны, ковырнул вилкой. Харч был уже холодный, да еще, похоже, на комбижире. Вот этим самым комбижиром я тогда, в юности, и сгубил себе брюхо, жаря по ночам все на той же «коломбине» черняшку на противне, пропади она пропадом! А какая изжога с нее была, помнишь, Тюхин?.. Короче, то ли макарончики, то ли Виолетточка в себя пришла, меня вспомнила, только икнулось мне, дорогой друг и верный товарищ. А потом еще разок, еще… И тут он, макаронник чертов, обдернув китель, встал вдруг из-за стола, как проклятьем заклейменный, встал и, побледнев, вдруг пошел к буфету.
Эх, Тюхин, Тюхин! Вот, говорят: трагедия, Шекспир, Корнель, Всеволод Вишневский. Смотрел. Читал. Но когда вспоминаю ту сцену в офицерском кафе родной воинской части п/п 13–13, единственным свидетелем и очевидцем которой стал я — рядовой М., грустная улыбка трогает губы мои, я встаю на табуретку и, открыв ночную форточку, кричу: «Не видали вы настоящих трагедий, господа!.. Как поняли меня? Прием.» И часами стою, вслушиваясь, в ответные выстрелы редких бандитских разборок.
О, каким временам, каким характерам были современниками мы, Тюхин! Как герой на дзот, шел товарищ старшина на буфет. С каждым шагом все бледнее становилось его простое, с открытым ртом и широко распахнутыми глазами, его курнявое, усатое, высоколобое, но не в твоем интеллектуально-поганеньком, Тюхин, а в самом высоком, самом трагическом, как Лобное место, смысле, лицо!
И вот что характерно, по мере приближения Сундукова, другое заинтересованное лицо, то, к которому старшина приближался, волшебно преображалось! Показная суровость Христины Адамовны («Куда прешь, не видишь обеденный перерыв?!») сменилась сначала недоумением, потом недоверием да неужто решился-таки?! — потом поистине девичьей — ах какой румянец вспорхнул на ее щеки! — растерянностью, и наконец первомайским кумачом радости и надежды озарилась она — Мать Полка, бесценная кормилица наша и, как это ни дико звучит, самая обыкновенная, всегда готовая к счастью, советская наша женщина!.. Когда старшина припал грудью к амбразуре, она уже была как символ грядущего неиссякаемого плодородия — крупная, расцветающая ожиданием, готовая к немедленной и безоговорочной капитуляции…
И вот, друг мой, когда он, казалось, уже наступил всеобщий, как говорили наши предки, апотеоз, старшина Сундуков как-то не по-военному замешкался, полез в карман за платком, при этом монеточка у него выпала на пол (помнишь, помнишь ту монеточку, ах Тюхин, Тюхин?..), старшина, тяжело сопя, принялся долго и кропотливо промокать свой непомерный лоб, а когда по-саперному обстоятельно завершил это дело, Христина Адамовна, матушка наша, не выдержав, выдохнула:
— Ну!..
И тут, Тюхин, он решился и, скрежетнув зубами, как танковыми траками, хрипло, но вполне отчетливо выпалил:
— Сука!
Даже если бы грянул гром с нашего немого, как довоенный киноэкран, неба, пусть даже ядерный, елки зеленые, я бы, Тюхин, вряд ли ужаснулся сильнее, чем в ту роковую минуту! Никогда в жизни не видел, чтобы цвет лица у женщины менялся бы столь мгновенно и необратимо!
— А ну… а ну-кося повтори! — прошептала Христина Адамовна, белая, как порошок, которым травят тараканов, работники общепита всего нашего необъятного, многострадального отечества.
— С-сука! — еще громче, еще отчетливей отчеканил отважный старшина.
Возмездие воспоследовало молниеносно!
Я, Тюхин, и глазом не успел моргнуть, как Иона Варфоломеевич, будущий адмирал-старшина Миротворческих Сил Мироздания (МСМ), всплеснув руками, рухнул на спину, поверженный ее сокрушительным, прямым правым в лоб!..Старшинская фуражка, вихляя, подкатилась по паркету к моим ногам.
Пользуясь тем, что Христина Адамовна, зарыдав, уронила груди на прилавок, я, как на фронте, как под Кингисеппом, выволок потерявшего сознание товарища на свежий воздух, в заросли дикорастущей крапивы. Товарищ старшина был плох. Его помутившиеся, стального цвета, глаза не узнавали меня.
— Ты хту?.. Хту ты?.. — вздрагивая, шептал он.
— Свой я, Тюхин моя фамилия, — бережно надевая фуражку на его нечеловечески огромную, 64-го размера, лысину, — успокаивал я. Помните, мы еще с вами у Даздрапермы Венедиктовны служили?
— У Даздраспэр… У-у!.. — взор его мученически тускнел. — Эту ты?.. Ты-и?! Ты зачэм мнэ в супуг нассал?..
— А вы? Вы-то ее зачем так? Ну да, ну — еще одна даздраперма, каких свет не видывал, но чтобы женщине, Матери, чтобы прямо в лицо?!
— Тук я жэ для тьебя, укуяннугу, суку, суку туматнугу хутел спрусить!.. Ты ж, пруклятущщый, ыкать начал…
— Суку?! То есть, в смысле, — соку?! — потрясенно прошептал я, — так вот оно что… Эх!.. Вот вы, оказывается, какой!..
Полный раскаяния, я прижал к груди его большую благородную голову. Пытаясь хоть как-то, хоть чем-то утешить тяжело травмированного товарища, я на ухо, шепотом рассказал ему то, о чем никому, — ты слышишь, Тюхин, — никому и никогда, ну, кроме, разве что тебя да Витьки Эмского, не рассказывал, я поведал товарищу старшине о той страшной, непоправимой трагедии, которая приключилась со мной давным-давно, на заре, как говорится, туманной юности, когда черт меня занес в Эмск, на завод сволочных аккумуляторов. «Были мы тогда молоды и влюблены ничуть вас не менее, горько улыбаясь, сказал я. — Она была такая маленькая, в изящных таких, с золотыми дужками, очечках, библиотекарша, о моя первая в жизни, моя незабвенная!..» Помнишь, Тюхин, темный кинозал заводского клуба, твой неумелый, неловкий, самый первый, а потому самый до гроба памятный, поцелуй. Она перепугалась: ах, у меня же помада! Она полезла в миниатюрную такую, почти игрушечную сумочку за платочком и — будь они прокляты, Тюхин, как вспомню — сердце обливается кровью! — на пол посыпались несчастные монетки нашей бедной, стыдливой молодости. Эмский засуетился, нечеловечески искривясь, нагнулся в тесное, темнеющее междурядье. Он нащупал уже одну, потом другую монетку и тут… О!.. О, если бы это был только сон, всего лишь — кошмарный, всю жизнь преследующий сон! Но, увы — не пережизнишь, не заспишь, не выдашь действительное за желаемое! В миг, когда ты, Тюхин, сопя, попытался подцепить ногтями третью, раздался негромкий такой, но вполне отчетливый звук, из рода тех, которые Колюня Пушкарев (Артиллерист) умел издавать в любое время и при любых, даже самых невероятных обстоятельствах. Готовый провалиться сквозь пол, ты, Тюхин, в ужасе замер, прислушиваясь к той, как назло, поистине гробовой тишине, которая воцарилась в зале по ходу фильма. Панически сознавая, что такая страусиная позиция не выход из положения, Витюша, скрипнув стулом, пошевелился, смелея, шевельнулся еще разок, кашлянул, и когда, казалось, несчастье развеялось уже — Господи, да каких только звуков не раздается во тьме культпросветучреждения?! — когда Эмский осторожно, боясь спугнуть робкую надежду, распрямился, какой-то глазастый гад через проход — и как их, таких сволочей, земля носит! — убийственно громко, членораздельно произнес:
— Эй, пердун, вон еще гривенник!..
О-о!.. Уж не в этот ли роковой миг надломилась наша злосчастная жизнь, Тюхин?!
Глава двенадцатая. Окончание предшествующего
— Возможно, эта мысль покажется вам смехотворной, но единственное оружие против чумы — это честность. — А что такое честность? — спросил Рамбер, совсем иным, серьезным тоном.
Это, как в том анекдоте, друг мой: не брало, не брало, и вдруг взяло — взяло часы, пальто с хлястиком, жену, жизнь. Мутноглазое, как всегда у нас с тобой, нежданное-негаданное вдохновение запойно сгробастало меня за грудки и взасос, заставив зажмуриться, чвякнуло прямо в губы…