Бездельник
Шрифт:
Теперь, к её красноте прибавилась невинно самодовольная ухмылка, словно я подарил ребёнку дорогую игрушку.
– Ну давай, – говорю, – за твою красоту.
Мы чокнулись и выпили содержимое залпом.
– Я в туалет, – корчась, проговорил я.
Выйдя с туалета, я прошёл на кухню и, на своё удивление, вспомнил про толстоплечего Тёму, про которого все забыли, а он тут, сидит за столом, магически водит головой, охраняя полупустые бутылки.
– О! Марк! – заметил меня, улыбающегося, в дверном проёме. – Здорово! Ты давно здесь? Ты немного опоздал. Почти всё выпили. Пфц! Во…немного осталось. – Он разлил спиртное в стопки и указал на стул, стоящий против него.
Я уселся, задрав локоть на подоконник.
– Будешь? – протянул ему сигарету из пачки Вики.
– Не, не – отмахивался он, тяжело качаясь на стуле, – бросил. Понимаешь? Рак…он у всех есть…И у меня тоже он имеется…У тебя тоже, думаю…Он у тебя есть. Здоровье нужно беречь.
– Ага, – понимающе кивнул я головой и прикурил сигарету.
– Выпьем?
– Давай.
Он щедро выдохнул, после, влил целебное снадобье в горло, громко поставил стопку на стол и вытер наружной частью кисти, выступившие на губах слюни.
– Блядь – не в то горло зашло, – проговорил
Его толстые плечи осели, шея ушла к животу. Грубые пальцы сложились у затылка. Я соболезновал его положению. Он находился в суровой борьбе. Для него реальность давным-давно скрылась из зоны видимости. Что бы ни происходило вокруг него, какие бы катаклизмы не обрушивали этот дом, его это ни капли не трогало, обходило стороной и глаза, и уши. Он всецело был отдан борьбе с рвотным позывом. Въевшись в стул, он старался спустить всё ниже и ниже блевотную волну, заполонившую горло. Смело потрясся головой, он шмыгнул носом, раскрыл широко глаза, прошёлся ими по кухонному гарнитуру, остановился на мне, вернув веки в привычное, для меня, положение. Жестокая борьба выразилась на его водянистых глазах.
– Алкоголь – конечно, вещь хорошая. Но очень плохая. Я сейчас понял, что сделал самую крупную ошибку в истории, – в знак понимания собственных слов, он покачал головой. – Знаешь какую?
– Предполагаю.
– Я закрыл глаза, – кивая, ответил он. – Нажрался, как свинья, и закрыл глаза. Это крупная ошибка. Блядь, теперь всё, как пропеллер этого…вертолёта. Сука, эта ебала вращается…Блядь! – он слабо стукнул по виску.
– Тебе не душно? – спросил я.
Тёма находился в прострации и любое моё слово для него было очередным писком раздражителя. На одно мгновение я почувствовал себя маленьким писклявым комаром, досаждающим его мирный сон. Но, на моё удивление, я не был прибит. Уставившись закрытыми глазами в стол и придерживая тяжёлую голову, он указал пальцем на узорчатую занавеску возле меня. Я раскрыл форточку, и настоявшаяся ночная прохлада влетела приятным ударом в моё лицо.
Не знаю почему, но на кухне мне сделалось хорошо. Страстный ветерок пробуждал мурашки. Напротив, сидел в дребезги пьяный Тёма. Он посапывал, пробуждался и снова засыпал. Я потягивал самодельный коктейль, курил сигарету и был в полном спокойствии, хотя в парочке метров от меня, за поворотом, гудела музыка, раздавались пьяные вопли. Я ничего не слышал или слышал, но так далеко, будто бы от меня до гостиной ни одна сотня метров. Хорошо быть среди людей и не быть, одновременно.
– А тебе идёт серьга…Макс-И-мка, – прошептал в дрёме Тёма.
Добрался я до дому ранним утром. Сначала мы отвезли Валю, так было грамотнее, учитывая дороги, а затем Андрей завёз меня. Мы пожали руки, и он укатил под разгорающееся розовое небо, укрытое еле выбеленными громадными китами, плывущими на восток.
В подъезде мне изрядно поплохело, потому несколько секунд я стоял, прижавшись к холодной бетонной стене, вдыхая зловонный смрад, исходящий от мусоропровода, залпами вдыхал эту кислятину. Собравшись с силами, я пустился в путь по лестнице, отсчитывая оставшиеся ступеньки. Из моего тамбура вышел отец, которого я сразу не признал: был усталым, пьяным, и свет тусклой лампы подъезда раздражал глаза, потому я старался держаться взором за свои кроссовки. Я бы не признал его вовсе, если бы он не остановил меня. Наверно, он шёл на работу.
– А ну-ка, – он схватил меня за локоть. – Опять? – с сочувственной досадой произнёс он. – Что с тобой происходит? А? Максим? – он потряс меня за локоть, но я не отозвался. Уж очень устал. – Ну хоть матери не показывайся. Она, итак, извелась вся, – он отпустил меня.
– Конечно, пап, – открывая входную дверь, отозвался я.
Но просьба оказалась мне не по силам. Стоило мне зайти в квартиру, как я сразу попался. Мама вдевала ноги в туфли. Увидев меня, она быстро подошла, принюхалась, посмотрела в мои красные глаза, напоминающие яичный белок, скупо перетянутый тонкой красной нитью, холодным призрением, на кое способна любящая мать, уставилась на кроссовки, на потёртость на джинсах у колена. От меня несло двумя выкуренными пачками дешёвых сигарет. На секунду, что проползла, как час, мне показалось, что я вижу, как от моего тела отклеиваются острые стёклышки и, всей группой, врезаются в мамино сердце. Она попыталась что-то сказать, но сразу же проглотила слова.
– Еда в микроволновке, – наконец, выдавила она. В её голосе слышалась горечь по несбывшейся надежде, подкрепляемая любовью.
– Хорошо, – сказал я полу.
Она оттолкнула меня в сторону и вышла наружу. Я ленно разделся. Ленно уложил вещи в шкаф. Два раза провёл рукой по гладкошёрстному тельцу кота. И залез под одеяло.
2
Сначала было так: я ничего не вижу, но я мыслю, я чувствую, что могу видеть, что могу слышать, я чувствую, что чувствую, а, значит, душа моя жива, в ней копошатся мысли, значит, я есмь. Сначала, я контролирую немые слова, я властитель своих рук, царь воображения. Я рисую и заключаю выводы. Я, как мыслитель-писатель, решечу свои слова, за которыми кроется невысказанная истина. Мне подконтрольно пространство, ощущаю себя избранным, меняющим алгоритмы матрицы. Но секунда с небольшим, один поворот головы в сторону, и я во власти собственного мозга. По кругу один за одним вырисовываются дома, под ногами прокладывается дорога с ограничительными полосами, тротуарами, вырастают зелёные деревья, у их ног вьётся трава. Я кружусь на месте, не отдавая себе отсчёта в том, что происходит, в том – где я, и кто я. Я – это я, говорю я себе. Но где я? Это место кажется знакомым, словно я прохожу здесь каждый день, но я не знаю этого места, этой улицы, этих домов, этого неба. Я прижимаюсь рукой к дороге, и она пустая: нет грубости, хотя я знаю, что дорога груба, нет мягкости, хотя её и не должно быть. Я вдыхаю воздух, и он тоже пуст. Розовое небо над головой ни о чём мне не говорит. Словно я не вижу его вовсе. Мне не холодно, не жарко, и я не думаю. Я не мыслю. Стою в центре кольцевой дороги, в центре кольца. Нет ни машин, ни людей и нет мысли об их существовании. Я замечаю памятник через дрогу: высокая сине-зелёная женщина в пышно твердом одеянии в правой руке держит крест, а под левой рукой стоит сине-зелёный мальчик, держащий квадратную книгу. Памятник кажется мне чересчур знакомым. Я могу сказать, кто эта женщина, кто этот мальчик, что
за книга у него в руках, но не могу. Мысль бесконтрольна. Разум улетучился. Жив ли я, неосознанно говорю себе, но эти слова кажутся мне совсем незнакомыми, как будто их произнёс не я, а другой, кого я не слышу и не вижу, но кто точно знает, кто я. Мои глаза бегают от картинки к картинке, как по наитию, их ведёт чья-то рука. Я ничего не чувствую, даже страх канул в неизведанное. Взгляд останавливается на пустых окнах белого дома. В окнах отражается расплывчатое розовое небо, принимающее в отблесках кремовый цвет. Отражение движется, расплывается в оконных рамах, как вода под натиском течения. Мой взгляд переводится на небо: оно пустое и безжизненное, раскрашенное, как фотоснимок. Меня снова направляют к окнам. Отражение начинает бурлить, разжигаться, выпадами перебегает с верха вниз. На глазах, отражающийся пейзаж превращается в вулканическое месиво, стреляющее по сторонам, как угольки в костре. Но я не слышу ни стрельбы, ни звука ветра. Я ничего не слышу. Мне давно не по силам менять алгоритм. Я кукла в руках кукловода. Персонаж игры или мультика, который имеет право существовать, пока на него смотрят. Вдруг, в бурлящих окнах, начинают прорисовываться человеческие фигурки. Один за одним люди с криком торжества, с матершинной бранью вылезают из оконных рам. Кто в тёплых зимних куртках, кто в летних шортах, они расхаживают по улице вокруг меня, тычут в меня пальцами, громко смеются над памятником, пьют, целуются, бьют бутылки, ругаются. Из травы, как надувной батут, выскакивают палатки с едой, тиром, игрушками. Палатки бурно выстроились по обе стороны от памятника. Не успел я опомниться, как улица забилась людьми, толпами, осаждающими палатки, бутылки спиртного. Продавцы громко созывают толпу. Площадь покрылась жесточайшим ором. Люди ругаются, смеются, пьют, жрут, чуть подальше от меня, дерутся. Я отчётливо слышу удары кулаков. Дети осаждают палатки с игрушками: один мальчик схватил мягкого голубого слоника и убежал, затерявшись в толпе. Продавцы орут, просят, умоляют не воровать, но толпа ничего не слышит из-за общего смеха. Возле меня проходят мамаши с колясками, рядом их грязные грубые мужья. Мамаши тычут в меня пальцами, их дети, чистые младенцы, норовят плюнуть в мою сторону. Мужики, выпучив голое пузо, по которому скатывается жир жаренного мяса, бросают в мою сторону бычки сигарет. Но бычки останавливаются, словно ударяются о стеклянный купол. Я слышу общее чавканье. Мне не страшно, мне противно. Я вижу, как одна парочка, скинув все вещи с прилавка, принялась заниматься сексом. Молодой парень грубо насилует девушку, а она кричит: «Ещё! Ещё!». Во круг них собрались активные зрители: кто-то встал в очередь, кто-то спустил штаны и начал мастурбировать, кто-то, выставив передом коляску с младенцем, наблюдает жадными глазами. И все зрители кричат: «Давай! Оттрахай её! Ещё! Ещё!». В сине-зелёную женщину пускают бутылки, дети, с вымазанными в шоколаде и кетчупе губами, бросают в неё коробки сока, камушки, мамаши метятся полными подгузниками. Я ощущаю стыд и отвращение – прохожие продолжают смеяться надо мной, тыча в мою сторону жирными пальцами. Но я не двигаюсь с места. Я не могу даже подумать этого. Мой взгляд до сих пор управляем, моё тело больше не моё: оно приковано к месту, в ожидании кукловода. Во мне разгорается злоба и паника, но это не мои чувства, кто-то из вне, совсем далёкий, поджигает мой фитиль. Неожиданно для меня, как гроза, оглушающее приветствие остановило жрущую толпу. Я обернулся и увидел в нескольких метрах от себя большую сцену, освещённую нескольким десятом прожекторов. В глянцевитом фиолетовом свете был различим маленький человек в синем пиджаке, рубашке цвета чистого голубого неба, с двумя расстёгнутыми верхними пуговицами, и в таких же, как пиджак, синих брюках. Его лицо постоянно менялось: то бородатый, то выбритый, то с изрезанными щеками, сумасшедшими глазами, то с модельными скулами и чарующим вырезом глаз. Человек говорил громко, но сдержанно, плавно аккомпанируя словам взмахами рук. Он говорил, словно точно зная, что его будут слушать, и, что слушающий внемлет каждому его слову.– Приветствую вас, людишки! – Его слова заглушили рёв толпы. На улицу упала мантия молчания. Было так тихо, что комариный писк, за много километром от сюда, показался бы ударами грома. Он прижал микрофон поближе к губам и продолжил. – Всем вам выпала тяжёлая ноша – быть человеком! Все мы знаем, как это не просто! А порой так трудно, что иди и вешайся! Но! Сегодня! В этот назначенный час! Вам! В том числе и мне! Выпала возможность свергнуть человечество! Да! Вы не ослышались! Сегодня! Вам дозволено отдохнуть! Свергнув её, – он указал пальцем на памятник, – вы очиститесь! И ступите мягкой стопой в следующий день! А ты! – указал на меня, – Ты смотри, исчадье ада! И наблюдай, как человек умирает! Как он превращается в новую форму! Скинув с себя бремя, быть человеком! Приступим! – Он задрал руки ввысь и толпа, бросив всё, что у неё было в руках, ринулось к деревьям и к палаткам.
Люди ломали стволы, ветви и тащили награбленное к низовью памятника. Стоявшие у памятника, складывали ветви, сооружая костёр. Когда все ближайшие деревья остались голыми, когда от палаток не осталось ни следа, толпа обратилась к человеку на сцене, который всё это время смотрел за процессом с нескрываемой улыбкой. Его лицо перестало меняться, остановившись на злорадной гримасе.
– ПОЛИВАЙ! – скомандовал он.
Парочка мужиков, вышедших из толпы, принялось обливать ветви и памятник чем-то из красных и белых канистр.
– ПОДЖИГАЙ! – скомандовал вновь человек на сцене.
Из толпы вылетела женщина, левой рукой прижавшая к груди младенца, и держащая в правой большой факел. Она размахнулась и кинула факел на ветки. Конструкция резко вспыхнула. Пламя сделало обруч и прошлось до самой головы сине-зелёной женщины. Толпа возликовала. Люди кричали в пьяном угаре, изображали обезьяньи вопли, срывали с себя одежду, плясали и кричали во всю глотку.
– ВОТ ОНО! – кричал человек со сцены, – ВОТ ОНО!
Люди накидывались друг на друга. Кричали. Ликовали. Пламя их плоти рвалось наружу. Сине-зелёная женщина таяла, как мороженное на солнце: её глаза сползли к груди, шапка смешалась с головой, а крест повалился наземь. Из-за пылающего костра, мальчика, держащего книгу, не было видно. На улице, под розовым небом, воцарилась анархия: люди били окна ближайших домов, ссали на стены, кидались грязью– а я стоял в центре событий, прибитый гвоздями к дороге. Я не мог двинуться с места. Я не живой во все. Мне дозволено смотреть туда, куда направит мой взор невидимый механизм.