Безмужняя
Шрифт:
— Конечно, нельзя, — беззлобно смеется реб Лейви. — Я тоже полагаю, что так как один из нас должен уступить (а с ним вместе я заседать не стану!), то уступить должен я, а не он. За него весь город. А меня город всегда не любил и тем более не любит теперь. Полоцкий даян не может уступить, если бы даже и хотел: у него жена и сын-подросток. А у меня нет никого.
— У вас дочь в лечебнице. — Реб Ошер-Аншл опускает обе руки на стол и глядит на кончики пальцев. — Всевышний милостив, и Циреле еще может поправиться. Если вы откажетесь от должности, у нее не будет дома, куда она сможет вернуться. А кроме того, у вас не будет чем платить за лечение.
— Вы будете платить, и к вам в дом она вернется. — Реб Лейви встает и принимается расхаживать по комнате. — Моя Циреле — ваша племянница, так
— Я не согласен, и другие члены ваада не согласятся, — кипятится реб Шмуэль-Муни, но нельзя понять, с чем он не согласен: с отставкой реб Лейви, или с тем, что его место займет Фишл Блюм.
— Я тоже еще не согласен, — успокаивающе глядит на реб Шмуэля-Муни реб Ошер-Аншл. Но Фишл и слова не в состоянии произнести. Он сидит, оцепенев, и щеки его пылают жаром. Он видит, что реб Лейви вовсе не ради насмешки предложил ему занять свое место виленского законоучителя.
— Я отказываюсь! — повторяет реб Лейви, на этот раз повернувшись к прикрытой двери, ведущей в смежную комнату, словно обращаясь к кому-то, кто стоит там и подслушивает. И снова, кряхтя, с видом тяжелобольного опускается в кресло. — Люди добрые, прошу вас, не спорьте со мной и дайте мне отдохнуть, оставьте меня одного.
На сей раз реб Шмуэль-Муни не обижается, что реб Лейви просит его уйти, более того — он доволен. «Эти родственники станут потом утверждать, что я присутствовал при том, как они договаривались о должности для реб Фишла, и согласился с этим», — думает реб Шмуэль-Муни и первым выходит из дома. Реб Ошер-Аншл хочет остаться, видя, каким разбитым выглядит реб Лейви. Но он опасается, что реб Лейви опять на него накинется, как тогда, в день похорон агуны. Поэтому он делает знак своему зятю, и они тоже уходят. Реб Лейви закрывает глаза и откидывает назад голову, ожидая приступа своего безумия. И прежде чем реб Ошер-Аншл с зятем успевают спуститься по лестнице, он уже слышит звонкий серебристый голосок Циреле из соседней комнаты:
— Папа, ты неправду сказал. Не из-за полоцкого даяна ты хочешь отказаться от должности, а из-за меня. Ты хочешь бежать от меня.
«Из-за полоцкого, из-за полоцкого», — бормочет реб Лейви. Если он помирится с полоцким даяном, безумная мысль о том, что его Циреле находится в соседней комнате, вероятно, оставит его. Но полоцкий не согласится на примирение, пока он, реб Лейви Гурвиц, не признает, что агуна имела право выйти замуж. «Он от меня этого не дождется!» — смеется реб Лейви. Он никогда не признает, что он и все толкователи неправы, а прав провинциальный полоцкий даян, который опирается не на толкование Учения, а на невежественный сброд.
Реб Лейви продолжает сидеть, погрузившись в мысли, сеющиеся мелким осенним дождем. Оставаться и дальше раввином по делам халицы и агун он не сможет, потому что его считают безжалостным, и рано или поздно он окажется свидетелем того, как ваад назначит другого на его место. А если он откажется от должности, то все увидят, по крайней мере, что у него хватает сил проиграть. Проигрывать тоже надо уметь! В нем никто не нуждается — ни члены общины, ни коллеги по вааду, ни семья жены. Более того: семья будет рада, что Фишл Блюм станет виленским законоучителем. Реб Лейви будет недоставать только полоцкому даяну, которому не над кем будет одерживать победу на заседаниях ваада. А он сам тоже не будет тосковать по родственникам, по раввинам, по общине. Он будет тосковать только по ощущению, что дочь находится в соседней комнате.
Полные слез глаза реб Лейви блуждают по комнате, словно прощаясь со стенами,
и останавливаются на больших полках с книгами. Даже в книгах он не будет нуждаться. В юности он был очень усерден. После свадьбы и рождения дочери, когда жену забрали в сумасшедший дом, а он остался один с Циреле, усердие его возросло. Он жил только ради своей дочурки и ради своих книг. Но с тех пор, как Циреле заболела, он редко раскрывал книгу. Он продаст все книги вместе с другим домашним скарбом, чтобы заплатить намного вперед за пребывание Циреле в больнице. А еще потребует от ваада отступных за свое место, независимо от того, кому оно достанется — зятю реб Ошер-Аншла или кому-нибудь другому. Тогда у него будет немного денег и не придется на старости лет просить помощи чужих людей.В комнату заглядывает Хьена и спрашивает, что приготовить поесть для раввина. «Поесть?» — переспрашивает реб Лейви и думает, что Хьене будет недоставать его. Ей придется искать другое место, придется тяжело работать в большой семье. Она очень привязалась к его дому, и ему жаль, очень жаль огорчить ее. Ему куда легче было бы досадить шурину, чем опечалить эту чужую старушку.
— Так что будет есть ребе? — снова спрашивает Хьена.
— То, что вы приготовите, — отвечает реб Лейви и слышит, как старушка удаляется на кухню. Он еще успеет сообщить ей «благую» весть, а пока у него нет на это сил. Он продаст мебель и книги, но перины и постельное белье оставит Хьене, думает реб Лейви и чувствует, как снова погружается в обморочный сон, в сладостное оцепенение. Вдруг сквозь опущенные веки он видит, как Циреле выскакивает из своей комнаты совершенно голая и прежде, чем он успевает шевельнуться, вихрем проносится мимо него и с хохотом выскакивает на улицу:
— Ага, не устерег меня!
— Держите ее, держите! Она убежала голая! — вскакивает он. Тугоухая Хьена на кухне слышит его крик и в испуге вбегает в комнату:
— Ребе, ребе, что с вами? Я пойду позову соседей.
— Со мной ничего. — Реб Лейви с остекленелым взглядом падает обратно в кресло. — Ничего, ничего, — хочет он успокоить себя и разражается громким, горячим и горьким плачем. — Человек, у которого такая нечестивая дочь, что хочет бегать по улицам нагишом, такой человек не имеет права быть раввином. Я отказываюсь от своей должности, отказываюсь!
После семидневного траура
Всю неделю траура у полоцкого даяна в доме собирался миньян, и соседи по Заречью, приходившие помолиться, торопились радовать его добрыми вестями. Он уже знал, что введен в состав ваада с полным окладом, и прихожане пытались даже выведать у него, останется ли он жить в Заречье или переедет в центр города.
Реб Довид мрачно выслушивал все это и ничего не отвечал.
Днем, когда комната не была занята миньяном, заходили женщины. Раввинша принимала их лежа, одетая, но соседки знали о ее плохом здоровье и не обижались. Они приносили множество пакетов, садились возле раввинши и утешали ее. Она тихо стонала и еще тише благодарила за приношения. Реб Довид с отсутствующим видом сидел в это время на низенькой скамеечке в углу и глядел в маленький томик Талмуда. Но он ни разу не перевернул ни одной страницы и даже, видно, ни строчки не прочитал. Его угрюмое молчание гнало женщин из дома, но и после их ухода он продолжал сидеть в оцепенении, не произнося ни слова.
На исходе недели он неожиданно прервал разговор собравшихся у него прихожан и спросил о злосчастном реб Калмане Мейтесе. Они поспешили ответить, что Калман Мейтес проводит дни траура в квартире покойной жены, где каждый день собирается большой миньян. Он останется там жить, так как сестры агуны не претендуют на наследство. В заработках он нуждаться не будет, домохозяева уже приглашают его красить свои дома. Кто-то из прихожан, чтобы еще больше порадовать раввина, сообщил, что староста Цалье уже не будет больше хозяйничать в синагоге. Он все еще отлеживается после побоев, полученных им, когда его вышвырнули из синагоги, и уж пятая жена, видно, его похоронит. Окружающие стали делать знаки болтуну, чтобы он замолчал: если раввин бежал спасать своего злейшего врага, его может огорчить и то, что побили старого злодея Цалье. Однако реб Довид продолжал сидеть, насупив брови, и ничего не сказал.