Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Библиотека мировой литературы для детей, т. 15
Шрифт:

Еще горше доля у Прошки («Вертел»). Круглый сирота, мальчик с семи лет сам зарабатывает себе кусок хлеба: в гранильной мастерской он по 10–12 часов в сутки вертит большое колесо с наждачным камнем. Точно прикованный, Прошка работает, «как паук». Каторжная работа, голод убивают в нем ребенка: «Детские глаза Прошки смотрели уже совсем не по-детски; потом он точно не умел улыбаться». Прошка надрывается и смертельно заболевает: «По ночам он видел во сне целые груды граненых драгоценных камней: розовых, зеленых, синих, желтых. Хуже всего было, когда эти камни радужным дождем сыпались на него и начинали давить маленькую больную грудь, а в голове начинало что-то тяжелое кружиться, точно вертелось такое деревянное колесо, у которого Прошка прожил всю свою маленькую жизнь».

Те же мотивы звучат и в других рассказах писателя, даже в тех, где писатель, на первый взгляд, и не касается общественных противоречий. И Емеля («Емеля-охотник»), и Елеска («Зимовье на Студеной»), и Богач («Богач и Еремка») живут на «окраине» людской жизни, а то и вовсе уединенно. Их единственные собеседники — животные и птицы. С ними они делятся своими радостями, печалями и

заботами, у них ищут поддержки. Особенно остро жаждут они общения с людьми, от которых отделены и «географически», и социально. И у Елески («Людей он только и видел один раз в году»), и у Богача она, эта жажда, настолько сильна, что Музгарко, Еремка заступают место человека. И все же в основании этих особых отношений к животным, проникнутых взаимной привязанностью и взаимопониманием, лежат причины прежде всего социальные.

Читателя, конечно же, и в рассказах Станюковича поразят внимание и забота, какими окружали матросы собак, кошек, обезьян, волею случая попадавших на корабль. Для матросов они — живое напоминание о прошлой крестьянской их жизни. Нелегкая, она отсюда, с палубы военного корабля, затерявшегося в опасных океанских просторах, кажется такой счастливой. Для героев Мамина-Сибиряка животные имеют еще более высокую цену: ведь все они обойдены обществом, лишены участливого отношения даже со стороны родных и близких. А у Елески и Богача их и нет: они бобыли. У Елески вся семья вымерла в холерный год, а когда пришла беда неминучая — рассвирепевший медведь чуть не насмерть обломал охотника, — купцы отправили его сторожем на далекое зимовье. Нелегко и семидесятилетнему Емеле: «Пора старику и на покой, на теплую печку, да замениться некому». На попечении Емели шестилетний сирота Гришутка. И только природа, животные возвращают этим обездоленным людям то, чего лишило их общество: «Ох, тяжело старое одиночество, а тут лес кругом, вечная тишина, и не с кем слова сказать. Одна отрада оставалась: собака. И любил же ее старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь она для него была все и тоже любила его».

Как ни сурова северная природа («Ах, какой бывает ветер! — даже дерево не выносит и поворачивает свои ветви в теплую сторону»), она щедро одаривает обездоленных героев Мамина-Сибиряка. И они, чуждые потребительского духа, отвечают ей любовью, проникаются ее красотой («…чудно и хорошо было кругом, и Емеля не раз останавливался, чтобы перевести дух и оглянуться»), перенимают ее мудрые законы. Здесь, при «встрече» с природой, они показывают себя людьми самого высокого благородства. У Емели не поднимается рука на олененка, хотя он и вышел за ним на охоту, чтобы поднять на ноги больного Гришутку: «Старый охотник припомнил, с каким геройством защищала теленка его мать, припомнил, как мать Гришутки спасла сына от волков своей жизнью. Точно что оборвалось в груди у старого Емели, и он опустил ружье… Емеля быстро поднялся и свистнул, — маленькое животное скрылось в кустах с быстротою молнии…

— Так он убежал, олененок-то?

— Убежал, Гришук…

— Желтенький?

— Весь желтенький, только мордочка черная да копытца.

Мальчик так и уснул и всю ночь видел маленького желтенького олененка, который весело гулял по лесу со своей матерью; а старик спал на печке и тоже улыбался во сне».

Елеска радуется прилету птиц, как дорогим гостям: «Слушаешь, слушаешь, инда слеза проймет. Любезная тварь — перелетная птица… Я ее не трогаю, потому трудница перед господом. А когда гнезда она строит, это ли не божецкое произволенье… Человеку так не состроить». Перестает трогать зайцев и Богач. И Тарас, как ни привязан он к лебедю-«приемышу», отказывается подрезать ему крылья: «А как же можно увечить божью птицу? Пусть живет, как ей от господа указано… Человеку указано одно, а птице другое». Тяжело, грустно расставаться Тарасу с «приемышем», и все же он отпускает его в лебединую стаю: «Пристал мой приемыш к стаду, поплавал с ним день, а к вечеру опять домой. Так два дня приплывал. Тоже, хоть и птица, а тяжело с своим домом расставаться. Это он прощаться плавал… В последний-то раз отплыл от берега этак сажен на двадцать, остановился и как, братец ты мой, крикнет по-своему. Дескать: „Спасибо за хлеб за соль!..“ Только я его и видел. Остались мы опять с Собольком одни. Первое-то время сильно мы оба тосковали…» Как тут не вспомнить слова Горького об «алмазах духовной красоты», какие, подчеркивал он, «блестят» во многих героях Сибиряка из народа.

Мамин-Сибиряк вошел в историю литературы певцом уральской темы. «В произведениях этого писателя рельефно выступает особый быт Урала», — писал о нем Ленин. Его высоко ценил Чехов, восхищаясь и «сильными, цепкими, устойчивыми» героями, и подлинно народным языком писателя: «У нас народничают, да все больше понаслышке. Слова или выдуманные, или чужие… У Мамина слова настоящие, да он и сам ими говорит и других не знает». Короленко выдвигал Мамина-Сибиряка в почетные члены Академии наук. А когда в 1912 году литературная общественность торжественно отмечала 40-летие его писательской деятельности, из Италии пришло письмо от Горького, выразившее чувства многих и многих читателей: «Ваши книги помогли понять и полюбить русский народ, русский язык… Когда писатель глубоко чувствует свою кровную связь с народом — это дает красоту и силу ему. Вы всю жизнь чувствовали творческую связь эту и прекрасно показали Вашими книгами, открыв целую область русской жизни, до Вас незнакомую нам. Земле родной есть за что благодарить Вас, друг и учитель наш».

В том же, 1912 году Мамин-Сибиряк скончался. Большевистская «Правда» откликнулась на эту утрату русской литературы и культуры большой статьей. Она отметила и ту особенность таланта писателя, которая особенно ярко сказалась в его детских рассказах: «Сердечный писатель».

Детские рассказы Мамина-Сибиряка не стоят особняком в его творческом наследии. Они естественно вписываются в эпопею народной жизни, им созданную. Точнее других писателей, представленных

в этом сборнике, удалось Мамину-Сибиряку определить значение, цели детской литературы. Это и закономерно: к тому времени, когда он с таким увлечением отдается творчеству для детей, русло этой литературы было уже и широким и глубоким. А потому и сказанное им о детской книге заключает в себе не только его личный авторский опыт, но и обобщающий вывод о главной ее цели: «…Это весенний солнечный луч, который заставляет пробуждаться дремлющие силы детской души и вызывает рост брошенных на эту благодарную почву семян. Дети благодаря именно этой книжке сливаются в одну громадную духовную семью, которая не знает этнографических и географических границ».

В. Богданов

С. Т. Аксаков

Детские годы Багрова-внука

Повесть

Внучке моей Ольге Григорьевне Аксаковой

К читателям

Я написал отрывки из «Семейной хроники» по рассказам семейства гг. Багровых, как известно моим благосклонным читателям. В эпилоге к пятому и последнему отрывку я простился с описанными мною личностями, не думая, чтобы мне когда- нибудь привелось говорить о них. Но человек часто думает ошибочно: внук Степана Михайловича Багрова рассказал мне с большими подробностями историю своих детских годов; я записал его рассказы с возможною точностью, а как они служат продолжением «Семейной хроники», так счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и как рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве, детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений, — то я решился напечатать записанные мною рассказы. Желая, по возможности, передать живость изустного повествования, я везде говорю прямо от лица рассказчика. Прежние лица «Хроники» выходят опять на сцену, а старшие, то есть дедушка и бабушка, в продолжение рассказа оставляют ее навсегда… Снова поручаю моих Багровых благосклонному вниманию читателей.

С. Аксаков

Вступление

Я сам не знаю, можно ли вполне верить всему тому, что сохранила моя память? Если я помню действительно случившиеся события, то это можно назвать воспоминаниями не только детства, но даже младенчества. Разумеется, я ничего не помню в связи, в непрерывной последовательности; но многие случаи живут в моей памяти до сих пор со всею яркостью красок, со всею живостью вчерашнего события. Будучи лет трех или четырех, я рассказывал окружающим меня, что помню, как отнимали меня от кормилицы… Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только слышать.

Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.

Отрывочные воспоминания

Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесятых годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, — кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безымёнными образами. Кормилица представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал меня на руки, клал к груди… и мне становилось хорошо. Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой.

Сестрицу я любил сначала больше всех игрушек, больше матери, и любовь эта выражалась беспрестанным желаньем ее видеть и чувством жалости: мне все казалось, что ей холодно, что сна голодна и что ей хочется кушать; я беспрестанно хотел одеть ее своим платьицем и кормить своим кушаньем; разумеется, мне этого не позволяли, и я плакал.

Постоянное присутствие матери сливается с каждым моим воспоминанием. Ее образ неразрывно соединяется с моим существованьем, и потому он мало выдается в отрывочных картинах первого времени моего детства, хотя постоянно участвует в них.

Поделиться с друзьями: