Билли Батгейт
Шрифт:
— Что все это значит? — спросил Ирвинг.
— Шишек ожидают, — сказал я. — Этим парням больше делать нечего.
Двигаясь быстро, но не бегом, Ирвинг и Микки вышли из парка через боковую калитку и направились к своей машине. Они настояли, чтобы я поехал вместе с ними, возразить мне было нечего. Когда мы подошли к «паккарду» и я открыл заднюю дверцу, к своему крайнему удивлению, я увидел там мистера Бермана. Он не мог без трюков. Я не сказал ни слова, он тоже, и так было ясно, что теперь я всецело в его власти.
— Муж объявился, — сказал Ирвинг.
Микки вырулил на улицу и, проехав квартал, догнал их машину, мы держались за ней на почтительном расстоянии. Я не меньше других удивился, когда машина супружеской четы резко увеличила скорость и помчалась на юг из города. Они даже не заехали в отель за вещами.
Неожиданно Саратога кончилась, мы оказались за городом. Минут десять-пятнадцать мы держались
В машине стало ужасно тихо; даже сквозь шум работающего мотора я, казалось, слышал, как мистер Берман высчитывает шансы. Супруги подъехали к одномоторному самолету, дверь под крылом была открыта. Кто-то оттуда уже протягивал им руки, чтобы помочь взобраться. Дрю снова обернулась, и Харви снова загородил собой обзор. Цветы она все еще держала в руках.
— Похоже, маленькая леди улепетывает, — сказал мистер Берман. — Ты ничего не подозревал?
— Подозревал, — сказал я. — Как и тогда, когда Лулу мне нос расквасил.
— Что, интересно, у нее на уме?
— Не думайте, она не от страха бежит, — сказал я. — У них все так путешествуют. Она уже давно собиралась сменить обстановку.
— Откуда ты знаешь? Она что, сама тебе сказала?
— Прямо не сказала. Но я знаю.
— Так, интересно. — Он немного подумал. — Если ты прав, то это меняет ситуацию. Она говорила с тобой о Немце, о том, что она сердита на него или что-нибудь в этом роде?
— Нет.
— Тогда откуда ты знаешь?
— Знаю, и все. Ей плевать, ей все до лампочки.
— Что это значит?
— Ничего. Вот смотрите, она оставила совершенно новенький автомобиль в отеле. Мы можем забрать его, ей плевать. Она ни к чему не привязана, она никого не боится, не то что большинство девушек, не ревнует и ничего такого. Она делает, что ей хочется, потом ей надоедает, и она начинает делать что-то другое. Вот и все.
— Надоедает?
Я кивнул.
Он откашлялся.
— Ясно, — сказал он, — об этом мы говорили с тобой в последний раз. — Дверь кабины самолета закрылась. — А кто такой ее муж? От него можно ожидать неприятностей?
— Слюнтяй, — сказал я. — Из-за них я пропустил седьмой забег и прохлопал верняк, который получил от вас. Пропала моя премия, мой шанс разбогатеть.
Из ангара вышел человек, схватился двумя руками за лопасть пропеллера, крутанул ее и, как только мотор заработал, отскочил в сторону. Потом нырнул под крыло, вытащил башмаки из-под колес, и самолет вырулил на полосу. Это был красивый серебристый самолет. Постояв минутку, самолет выпустил элероны, поворочал рулем из стороны в сторону, а потом начал разбег. В воздух он поднялся очень быстро. На фоне бездонного неба было видно, насколько он, скользящий и дрожащий, мал и хрупок. Он лег на крыло, сверкнул на солнце, взял новый курс, и вдруг его стало почти не видно. Очертания его размылись и расплылись. Он стал похож на соринку в глазу. Когда он скрылся в облаках, ощущение соринки в глазу осталось.
— Это не последний забег в нашей жизни, — сказал мистер Берман.
Часть четвертая
Глава семнадцатая
Вернувшись домой, я сразу понял, что с моими органами чувств что-то не то, из запахов я ощущаю только угольную гарь, глаза мои резало от боли, от грохота я почти оглох. Все вокруг сыпалось и разваливалось, дома обветшали, на пустырях громоздились кучи мусора, но самое страшное — и это неопровержимо доказывало мне самому, что у меня не все дома — то, что моя улица выглядела маленькой, жалкой и совершенно потерявшейся среди других. Я шел в своем мятом белом полотняном костюме, уголки воротника моей рубашки загнулись на жаре, узел галстука я ослабил; а ведь мне хотелось не ударить лицом в грязь при встрече с матерью, мне хотелось, чтобы она видела, насколько я преуспел за лето, но за долгую поездку я измотался; суббота в Нью-Йорке выдалась жаркой, я чувствовал себя слабым и измочаленным, тяжелый кожаный чемодан оттягивал руку, но по тому, как смотрели на меня люди, я понял, что реальность восприятия меня тоже покинула, я выглядел слишком хорошо, я не домой возвратился, а был здесь совершенным чужаком, такой одежды в Восточном Бронксе никто не носил, никто не имел кожаного чемодана с двумя плотными лямками; все уставились на меня, дети перестали играть в скелли и в мяч; взрослые на крылечках отвлеклись от разговоров; я шел мимо них, со слухом продолжали
происходить странные вещи, все теперь стало приглушенным, будто горькая духота и спертый воздух погрузили меня в тишину.Но все это забылось, когда я начал подниматься по своей темной лестнице. Из-за сломанного замка дверь нашей квартиры была прикрыта неплотно — первое из бесконечного числа мельчайших изменений к худшему, которые вселенная претерпела за время моего отсутствия; толкнув дверь, я вошел в жалкую квартирку с низкими потолками, знакомую и одновременно нелепую со своим вздувшимся линолеумом, с покореженной мебелью и засохшим цветком на пожарной лестнице; одна стена и потолок на кухне почернели от огоньков моей матери, которые, должно быть, пылали слишком сильно. Стаканы на кухонном столе сейчас, похоже, больше не горели, столешницу покрывали застывшие белые восковые шпили, шарики и озерца с маленькими черными кратерами и колодцами, что напомнило мне макет луны в планетарии. Матери не было, хотя, очевидно, она по-прежнему жила здесь; ее кружка с длинными шпильками осталась на прежнем месте; фотография ее стояла рядом с отцовской, тело его было перечеркнуто карандашом крест-накрест, а лицо аккуратно вырезано; несколько материнских вещей висело в спальне на тыльной стороне двери, а на полке лежала шляпная коробка, которую я послал ей из Онондаги, шляпу она так и не распаковала.
В холодильнике я нашел несколько яиц, полбуханки черствого ржаного хлеба в бумажной обертке и бутылку загустевшего сверху молока.
Включив свет, я сел на пол посреди этого убежища потерянной женщины и ее потерянного сына и изо всех карманов извлек смятые банкноты, составлявшие наше богатство; я расправил каждую бумажку, сложил их в пачку, упорядочив по достоинству, и подровнял одеревеневшими ладонями; в город из Саратоги я вернулся с суммой чуть больше шестисот пятидесяти долларов, которые мистер Берман разрешил мне оставить у себя. Это была громадная сумма денег, но ее было недостаточно, нет такой суммы, чтобы оплатить счет за эту подвижническую святую жизнь, за праведность, веру и купание в кухонной раковине. Я положил деньги в мою сумку, сумку засунул в шкаф, потом нашел старые штаны с дырками на коленях, полосатую майку и мои рваные кеды со стоптанными пятками; переодевшись, я почувствовал себя лучше, сел на пожарную лестницу, закурил сигарету и начал припоминать, кто я такой и чей я сын, правда, кирпично-известняковый сиротский приют Макса и Доры Даймонд я сначала увидел глазами, а лишь потом ощутил сердцем; сдвинув сигарету в угол рта, я спустился по лестнице, повис на нижней перекладине и, отпустив руки, последние десять футов до тротуара пролетел по воздуху, только после приземления до меня дошло, что я уже не тот ловкий прыгучий мальчишка, каким был; колени и ступни почувствовали удар сильнее и больнее прежнего; я хорошо ел все это время и, видимо, возмужал; посмотрев по сторонам на любопытствующих, я пересек улицу с той медлительностью, которая требовалась мне, чтобы скрыть желание бежать вприпрыжку, и спустился по ступеням в подвал сиротского приюта Даймонд, где мой друг Арнольд Помойка, который продал мне пистолет, сидел в своем пыльном царстве и перебирал то, что пришло к нему из высших сфер целесообразности.
О мой немногословный друг! «Где ты был», — сказал он так, будто я все эти годы считал его немым; красноречивый мой друг, он тоже вырос, из него, наверное, получится громадный толстый мужчина типа Джули Мартина; он встал поздороваться со мной, с него на бетонный пол со звяканьем посыпались жестяные банки, он встал во весь свой рост, наш массивный гений, и улыбнулся.
Хорошо было снова оказаться в подвале, сидеть, курить, рассказывать небылицы Арнольду Помойке, пока он внимательно рассматривал один загадочный неорганический предмет неопределенного назначения за другим, пытаясь решить, в какую из корзин его бросить; наверху топот ног играющих приютских сирот потрясал дом до основания и навевал мне сравнение милого детского гама с журчанием родника. Я подумал, что если бы мне пришлось возвращаться в школу, то я должен был идти в десятый класс, десятка была любимым числом мистера Бермана; она содержала единицу и ноль и замыкала все числа, которые нужны для составления любого другого числа; эта мысль прошла, не задерживаясь, так бывает, когда человек обижен или болен.
Но когда я поднялся наверх в старый гимнастический зал посмотреть, не встречу ли кого из старых знакомых, к примеру черноволосую девчушку-акробатку, мое появление вызвало оцепенение детей, игры их нарушились и в зале повисла та же тишина, какой встретила меня моя улица; дети, показавшиеся мне очень маленькими, глазели на меня в неожиданно наступившей тишине; волейбольный мяч катился по натертому деревянному полу, и незнакомая воспитательница со свистком на вязаном шнурке подошла ко мне и сказала, что это не место для прогулок и что посетители сюда не допускаются.