Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Битва у Варяжских столпов
Шрифт:
Рис. 19. Волинский цилиндр, X–XI ее. (Источник: Янин В.Л. У истоков новгородской государственности. Великий Новгород, 2001)
Рис. 20. Ладожский цилиндр IX в. 

О том, что подобное совмещение не было случайным, говорит и другая находка. В «большом доме» в Ладоге, построенном около 881 г., был найден деревянный цилиндр диаметром 19 и высотой 15 мм, на боковой поверхности которого были изображены летящий сокол и плетеный крест (рис. 20). Следует отметить, что на тот момент данный дом был самой крупной постройкой в городе, для возведения которого использовались детали от разобранного корабля. В самом здании, не испытавшем каких-либо катастроф, были обнаружены перстень из золота, фрагменты двух стеклянных кубков, амулет в форме топорика, две весовые гирьки, 211 бусин и 32 куска янтаря. Поскольку они были рассыпаны по полу, то, по всей видимости, не представляли большой ценности для его обитателей, связанных с морем и торговлей. На основании всего этого Е.А. Рябинин сделал вывод, что в данном доме находились не просто купцы и дружинники, но располагалась резиденция ладожского наместника и, возможно, путевой дворец Вещего Олега. «В любом случае археологически выявленный объект в Ладоге, который, судя по архитектурным деталям, мог по праву называться дворцовым зданием, хронологически полностью соответствует эпохе княжению Олега»{610}. Следует отметить, что «большие дома» в Ладоге норманисты также пытались представить как результат скандинавского присутствия, однако в конце концов А.А. Кирпичников был вынужден признать: «Ни в Финляндии, ни в Швеции, ни в Прикамье, например, домов, подобных ладожским, пока не обнаружено»{611}. Аналоги им обнаружились совсем в другом месте: по конструктивным особенностям А.А. Молчанова сравнила «большой дом» в Ладоге

с княжеской резиденцией в Старгарде{612}. Однако самое интересное заключается даже не в конструктивных особенностях ладожского дворца, а в изображении птицы на найденном в нем деревянном цилиндре, бывшем, судя по всему, игральной фишкой или гадательным жребием. Нечего и говорить, что норманисты незамедлительно постарались истолковать эту находку в своем ключе. В.И. Кулаков поспешил отнести ладожское изображение ко второму типу по своей классификации, изображавшему петуха как птицу-жертву в «стиле Борре»{613}. Более чем показательно, что в другой своей статье этот же исследователь описывал моравскую игральную фишку или жребий IX в. из Микульчиц, на которой были

изображены предположительно Перун с луком, козел и дракон{614}. Несмотря на то что данное обстоятельство недвусмысленно указывает на западнославянское происхождение традиции изображения сакральных образов на фишке или жребии, В.И. Кулаков в своем большом стремлении отнести ладожскую находку к скандинавским древностям предпочел не вспоминать о данной аналогии. Поскольку читатель сам может определить, на кого именно больше походит найденное в Ладоге изображение — на жертвенного петуха или летящего сокола, — стоит обратить его внимание на другой аспект данной находки: на теле птицы был изображен двузубец, а точнее, целых два двузубца (рис. 21). Самый крупный был образован сочетанием головы и крыльев, что напоминает нам волинский цилиндр со знаком Рюриковичей. Более мелкий расположен на животе птицы, и, поскольку линии соединены, это не может быть изображением ее лап. Сочетание двух двузубцев с образом сокола уникально и аналогов не имеет. Возможно, подобная необычная композиция была обусловлена опекунством Вещего Олега над Игорем, и далеко не случайно, что этот предмет был найден в резиденции ладожского наместника, который, как предположил Е.А. Рябинин, мог быть путевым дворцом самого Олега. Если это так, то данная находка подчеркивает связь сына и племянника Рюрика с образом сокола.

Рис 21. Два двузубца на Ладожском цилиндре
Рис. 22. Изображения на раннеславянской керамике, Шульцендорф, Германия, VII–VIII вв. 

Окончательно разрушают все норманистские спекуляции насчет заимствования Рюриковичами двузубца из Хазарии археологические находки, сделанные на территории Германии. На раннеславянской керамике, найденной в Шульцендорфе, округ Королевский Вустерхаузен, и датируемой VII–VIII вв., мы видим два изображения, на которых люди молитвенно протягивают руки к изображению двузубца{615} (рис. 22). Говорить о хазарском влиянии на севере Германии достаточно затруднительно даже для норманистов. Шульцендорф находится к западу от Одера, то есть в том же регионе, где первоначально жили ободриты и где также отмечается использования названия Рерик-Рарог в топонимике и гидронимии. Следует также отметить, что именно в Вустерхаузене было обнаружено княжеское захоронение, которое, несмотря на разграбление еще в древности, является самым богатым из ныне известных северо-западнославянских захоронений{616}. Хоть обнаружение изображения двузубца Рюриковичей и самого богатого на сегодняшний день западнославянского княжеского захоронения в одном и том же регионе и может быть случайным совпадением, однако вероятность подобной случайности достаточно незначительна.

Рис. 23. Дружина Бориса на древнерусской миниатюре (Источник: Рыбаков Б. А. Знаки собственности в княжеском хозяйстве Киевской Руси Х—ХІІ вв. // СА. 1940. № 6) 

Шульцендорфская находка также дает нам возможность приблизиться к пониманию истинного смысла знака Рюриковичей. Благодаря изображенной на керамике сцене мы видим, что двузубец находится на шесте или копье величиной примерно с человеческий рост, которое установлено на каком-то основании. Эта неожиданная подробность находит свою аналогию в Древней Руси: в болгарской летописи Манасии мы видим миниатюру, на которой русское войско Святослава в 971 г. выступает под стягом с древком, вершина которого увенчана трезубцем. В «Сказании о Борисе и Глебе», рукопись которого восходит к XII в., дружина Бориса изображена на миниатюре вместе со знаменами, увенчанными двузубцами (рис. 23). То, что эти памятники письменности и иконографии верно передают традицию использования знака Рюриковичей в качестве навершия на стяге, подтверждает и археологическая находка: на Северном Кавказе было найдено железное навершие, соответствующее знаку Мстислава Владимировича, правившего в Тмутаракани{617}. За исключением «Сказания о Борисе и Глебе» в качестве навершия изображается трезубец, а не двузубец, однако это обстоятельство объясняется последующей эволюцией знака Рюриковичей. О древности подобной традиции свидетельствует то, что на одном из дирхемов Погорелыцинского клада было процарапано изображение стяга с навершием в виде трезубца{618}. Интересно отметить, что, согласно классификации подвесок с данными знаками C.B. Белецкого, древнейшими металлическими подвесками такого рода оказываются подвески из Гнездова и Каукая, у каждой из которых на оборотной стороне был изображен стяг. Знак на Гнездовской подвеске, по мнению С.В. Белецкого, мог принадлежать любому из князей от самого Рюрика до Святополка Ярополчича, а второй — Ярополку Святославичу{619}. То, что на этих двух древнейших подвесках с одной стороны изображался двузубец, а на другой — стяг, указывает на то, что между этими предметами существовала какая-то связь. Связь эту раскрывают рассмотренные выше миниатюры, показывающие, что знак Рюриковичей мог крепиться на верх стяга. Сцена на шульцендорфской керамике находит свое объяснение в указаниях католических авторов на то, что свои знамена западные славяне хранили в святилищах Святовита и Радигоста: «Подобно Святовиту Арконскому боги Радигощские имели свои знамена, к которым лютичи питали чрезвычайное благоговение. (…) Видя перед ратью своею священные знамена, лютичи верили, что идут за своими богами; знамена для них в походе были представлями оставшихся в Радигоще кумиров… Свои знамена сопровождали в поход и жрецы, и, конечно, перед знаменами, как перед изображениями своих богов-покровителей (dii fautores, по выражению Титмара), приносило лютицкое войско в жертву знатнейших между пленными врагами»{620}. Все это показывает, что двузубец был символом какого-то языческого божества и в этом качестве к нему, укрепленному на шесте, молитвенно простирают руки люди. В отличие от хазарского западнославянский материал дает нам не только внешнее сходство с древнейшей формой знака Рюриковичей, но и, самое главное, сходство функциональное, указывающее на креплении его на древке и использование в качестве навершия знамени. Древнейшие формы подвесок показывают, что двузубец Рюриковичей был связан со стягом, а начиная с эпохи балканских войн Святослава мы имеем целый ряд изображений двузубца и трезубца в качестве навершия древнерусских знамен, а западнославянские данные помогают нам понять языческие истоки данной традиции. Тот факт, что двузубец на шесте в качестве сакрального символа фиксируется к западу от Одера уже в VII–VIII вв. недвусмысленно указывает на западнославянское происхождение этого знака Рюриковичей.

Глава 12.

ПРИЧИНА БЕССМЕРТИЯ НОРМАНИЗМА

Уже приведенных в этой книге фактов более чем достаточно, чтобы поставить точку в затянувшемся трехсотлетнем споре между норманистами и антинорманистами. Однако точка эта, к сожалению, вряд ли будет когда-либо окончательно поставлена. Чтобы разобраться в причине этого парадокса, нам придется ответить на естественный вопрос: как в науке на протяжении целых трех веков могла существовать гипотеза с таким количеством недоказанных предположений, тенденциозных толкований первоисточников, умолчаний, натяжек и даже откровенной подтасовки фактов? Любая другая гипотеза с таким количеством неразрешимых противоречий была давным-давно сдана в архив и представляла бы собой чисто историографический интерес. Норманизм же, напротив, не просто влачит маргинальное существование, а претендует на звание единственно верной и непогрешимой объективной научной истины, периодически занимая доминирующее положение в отечественной науке. И это при том, что с момента своего появления в России несостоятельность норманизма была очевидна уже М.В. Ломоносову, подвергшему его обоснованной и аргументированной критике. Окончательно ошибочность всех основных его положений была доказана в 1876 г. с выходом фундаментального труда С.А. Гедеонова «Варяги и Русь», в котором этот выдающийся ученый убедительно развенчал норманистские мифы. Часть крупных норманистов того времени по крайней мере частично согласилась с критикой С.А. Гедеонова, и мы видели, к каким ухищрениям и запутанным построениям был вынужден прибегать А.А. Шахматов для обоснования своих норманистских построений.

Обратившись к истории развития норманизма, мы увидим, что его всплески обычно совпадают с временами материального и духовного неблагополучия Русского государства и общества. В своем исследовании В.В. Фомин убедительно показал, что норманизм стал плодом «великодержавных замыслов Швеции XVII в.»{621}. Однако агрессивные устремления на Восток у этого скандинавского государства появились благодаря резкому ослаблению Руси в эпоху Смутного времени, чуть было не приведшего ее к утрате национальной независимости. В нашей стране норманизм расцвел пышным цветом в мрачные годы бироновщины в 30-х гг. следующего столетия, когда приехавшие в 1725 г. в Россию Г.З. Байер и Г.Ф. Миллер стали обосновывать благотворность германского господства над славянами. Среди понаехавших в Россию в Петровскую эпоху немцев эта идея, в том числе и экстраполированная в прошлое, уже носилась в воздухе. Так, например, ее придерживался приехавший в нашу страну в 1701 г. немец И.В. Паус, бывший одно время одним из наставников царевича Алексея Петровича, а с 1725 г. ставший переводчиком при Академии наук. По заказу Г.Ф. Миллера он переводил на немецкий и латинский языки Радзивилловскую летопись и, по его утверждению, оказал большое влияние на Г.З. Байера.

В творчестве этих историков неизбежно отражалась эпоха немецкого засилья при Бироне, которую они проецировали на прошлое нашей страны. И эта идейная установка продолжала господствовать в науке и десятилетия спустя после падения ненавистного временщика. В 1756 г. бывший секретарь Бирона Ф.Г. Штрубе де Пирмонт на торжественном собрании Академии наук в честь тезоименитства императрицы произнес речь, посвященную происхождению российских законов, где указывал, что древние россы были германцами, давшие славянам Русскую Правду, которая якобы более всего сходна со шведскими законами{622}. Поэтому совершенно понятно, что, когда по приглашению Г.Ф. Миллера в Петербурге в 1761 г. появляется А.Л. Шлецер, последний приезжает в нашу страну уже с твердой уверенностью, что русская нация «обязана благодарностью чужестранцам, которым с древних времен одолжена своим облагорожением»{623}. Активно пропагандируя эту идею, он, благодаря протекции соплеменников, быстро получает в России звание ординарного профессора истории. Понятно, что прошедшие выучку у таких наставников туземные норманисты быстро усваивали подобный взгляд на отечественную историю, постоянно подпитываемые комплексом неполноценности по отношению к просвещенному Западу, активно культивируемому с петровских времен, и раболепным желанием хоть как-то приобщиться к этому благотворному источнику.

И.Е. Забелин так характеризовал духовную атмосферу той эпохи: «Надо заметить, что учение о скандинавстве Руси провозгласило свою проповедь в то время, когда по русским понятиям слово немец значило ученость, как и слово француз значило образованность. Отсюда полнейшее доверие ко всем показаниям учености и образованности. Само русское образованное общество, воспитанное на беспощадном отрицании русского варварства, и потому окончательно утратившее всякое понятие о самостоятельности и самобытности русского народного развития, точно так же не могло себе представить, чтобы начало русской истории произошло как либо иначе, то есть без содействия германского и вообще иноземного племени. Если у немецких ученых и неученых людей в глубине их национального сознания лежало неотразимое убеждение, что все хорошее у иностранцев взято или принесено от германского племени, то и у русских образованных людей в глубине их национального сознания тоже лежало неотразимое решение, что все хорошее русское непременно заимствованно где-либо у иностранцев. (…) Всякое пререкание даже со стороны немецких ученых почиталось ересью, а русских пререкателей норманисты прямо обзывали журнальной неучью и их сочинения именовали бреднями. Вот между прочим по каким причинам со времен Байера, почти полтораста лет, это мнение господствует в русской исторической науке и до сих пор. Его господству помог, как мы говорили, авторитет Шлецера и еще больше авторитет Карамзина, как выразителя русского европейски образованного большинства, вообще мало веровавшего в какие-либо самобытные исторические достоинства русского народа. И великий немецкий ученый и великий русский ученый смотрели одинаково и вообще на славянский и в особенности на русский мир. И тот и другой почитали этот мир в истории пустым местом, на котором варяги-скандинавы построили и устроили все, чем мы живем до сих пор»{624}. Наконец, нельзя забывать и о том, что все рассуждения о благотворности влияния и господства германского элемента над славянским приходились в буквальном смысле ко двору, поскольку после Елизаветы в жилах всех сидевших на российском престоле Романовых в меньшей или большей степени как раз и текла та самая германская кровь.

Хоть начатая еще М.В. Ломоносовым борьба с идеологической бироновщиной и завершилась доказательством полной несостоятельности основных постулатов норманизма С.А. Гедеоновым во второй половине XIX в., однако он вновь начал возрождаться на рубеже столетий, чему способствовало нарастание кризисных явлений в обществе и государстве. В.А. Мошин отмечал, что в последней трети XIX в. студенческая молодежь стала увлекаться нигилистическими и антинациональными идеями, а Ф.М. Достоевский прямо писал о ненависти русских либералов к России, которую они отрицали. Как сейчас, так и тогда в духовном отношении русское общество было очень тяжело больно занесенным извне вирусом самоуничижения, переходящим подчас в самоотрицание. Об этой болезни еще в XIX в. писали Н.Я. Данилевский и Ф.М. Достоевский. В конечном итоге сама жизнь русского народа зависит от того, найдутся у него внутренние силы, чтобы преодолеть эту болезнь или нет. Норманизм является одним из многочисленных симптомов данной болезни и должен рассматриваться именно в этом контексте. Именно на почве нигилизма и антинациональных идей норманизм вновь расцвел пышным цветом, начав подпитываться археологическими «доказательствами», обладавшими большим весом в глазах неспециалистов.

О том, до какой степени эти идеи впитывались в плоть и кровь некоторых историков, красноречиво свидетельствует дневник С.Б. Веселовского. 28.03.1918 г. он писал: «Еще в 1904–1906 гг. я удивлялся, как и на чем держится такое историческое недоразумение, как Российская империя. Теперь мои предсказания более чем оправдались, но мнение о народе не изменилось, т.е. не ухудшилось. Быдло осталось быдлом. Если бы не мировая война, то м(ожет) б(ыть) еще десяток-другой лет недоразумение осталось бы невыясненным, но конец в общем можно было предвидеть. Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство. Великоросс построил Российскую империю под командой главн(ым) образом иностранных, особенно немецких, инструкторов и поддерживал ее выносливостью, плодливостью и покорностью, а не способностью прочно усваивать культурные навыки, вырабатывать свое право и строить прочные ячейки государства. Выносливость и покорность ему пригодятся и впредь, а чтобы плодиться, придется, пожалуй, отправляться в Сибирь»{625}. Единственные характеристики, которые он находит для своего народа в 1921 г., — это «первобытный, ленивый и распущенный дикарь», завистливый и озлоблений дикарь, «озверевший раб». Из общего представление о природе своего народа С.Б. Веселовский делает совершенно однозначные выводы. Великолепно осознавая как историк, чем обернется для России немецкая оккупация, он тем не менее пишет в своем дневнике 1 марта 1918 г. свои пожелания, стыдливо прикрываясь общественным мнением: «Всякий понимает, конечно, что приход немцев — это позор и принесёт много горя, унижений и экономическое порабощение. Одновременно жизнь под кошмарным разгулом большевистской черни стала настолько невыносимой, что каждый или открыто, или про себя предпочитает рабство у культурного, хотя и жестокого врага, чем бессмысленную и бесплодную, бесславную смерть от убийц и грабителей»{626}. Свое представление о народе он сохранил до конца жизни, несмотря на то что этот столь презираемый и ненавидимый им народ ценой бесчисленных жертв защищал всю страну и его самого от нацистского порабощения. В своей последней записи в дневнике от 20 января 1944 г. он утверждал, что «рядовое быдло остается по-прежнему быдлом, навозом и пушечным мясом». Единственными, кто вызывал у него симпатии в тот момент, была белая эммиграция (при условии, что она не пойдет на союз со Сталиным) да «гордый и честный англосакс». Хоть С.Б. Веселовский изучал историю феодального землевладения и не занимался эпохой призвания варягов, едва ли можно сомневаться в его выводах, обратись он к этой проблеме. Значимость дневника С.Б. Веселовского в том, что он показывает наличие откровенно русофобских представлений у части историков того времени, большинство которых не решались доверять бумаге свои сокровенные мысли. Понятно, что его защитники с готовностью будут рассуждать о страданиях тонкой души интеллигента, потрясенной Октябрьским переворотом. Однако задолго до революции рьяный норманист М.П. Погодин, предки которого были крепостными, именовал кормящего как его самого, так и все образованное общество русского крестьянина «национальным зверем нашим»{627}. Прошедшие соответствующую выучку у немецких наставников, туземные норманисты, стараясь доказать свою принадлежность к европейской образованности и культуре, пытались превзойти своих учителей по части уничижительного отношения как к своему собственному народу, так и к его истории.

Соответственно и первое поколение советских историков отчасти было заражено антинациональными идеями. Более чем показательна в этом отношении «Русская история в самом сжатом очерке» М.Н. Покровского — первый советский учебник по истории, удостоившийся восторженного отзыва В.И. Ленина («Тов. М.Н. Покровскому. Тов. М.Н.! Очень поздравляю вас с успехом! Чрезвычайно понравилась мне Ваша новая книга: “Рус(ская) И(стория) в сам(ом) сж(атом) оч(ерке)”…») и многократно переиздававшаяся. По этому учебнику учащимся вдалбливали в головы, что «славяне распадаются на множество отдельных маленьких племен, которые постоянно между собой ссорятся». Соответственно «первые новгородские и киевские князья, которых мы знаем по именам, были шведы по происхождению (что несомненно)… эти шведы были рабовладельцами и работорговцами: захватывать рабов и торговать ими было промыслом первых властителей русской земли. (…) Первые русские “государи” были таким образом предводителями шаек работорговцев. Само собою разумеется, что они ничем не “управляли”; в X в., например, князь и в суде еще не участвовал»{628}. Нечего и говорить, что эта подогнанная под марксистскую схему социально-экономических формаций заведомо искаженная и преисполненная множеством ошибок, неточностей и упрощений картина полностью отвечала соцзаказу новой власти, которая не замедлила официально утвердить этот «сжатый очерк» в качестве учебника для средней школы. В нем также подчеркивалось, что понимание варягов как шведов новейшие историки «часто оспаривали из соображений патриотических, т.е. националистических». Нет надобности объяснять, что означало в условиях тотального господства идеологии пролетарского интернационализма обвинение в национализме. Л.С. Клейн признавал, что, «возможно, Ключевский, наверняка М.Н. Покровский» использовали норманизм «как оружие в борьбе против великодержавного шовинизма», констатируя: «И, пожалуй, тогда, выступив в СССР против норманистского норматива, историк рисковал оказаться в большом подозрении относительно политической лояльности». Он же в своей книге приводит мнение Ф. А. Брауна, радовавшегося в 1925 г. тому, что «дни варягоборчества, к счастью, прошли», и высказывание 1930 г. Ю.В. Готье о том, что «спор решен в пользу норманнов»{629}. Таким образом, даже апологеты норманизма признают, что их гипотеза господствовала в советской историографии по политическим причинам и положение дел изменилось лишь из-за того, что со второй половины 30-х годов норманизм был поднят на щит в нацистской Германии.

В ответ советская историческая наука выработала новый официальный взгляд на варяжский вопрос, так называемый «научный антинорманизм», который, в силу целого ряда причин, оказался более чем двойственным. Руководствуясь марксистским учением о примате социально-экономического развития, основной упор был сделан на изучение данных предпосылок возникновения государства у восточных славян. В силу этого вопрос об этнической принадлежности варягов объявлялся несущественным, и, несмотря на накопленный к тому времени громадный материал, представители официальной науки, за редкими исключениями, шли на уступку отечественным и зарубежным норманистам, допуская скандинавское происхождение Рюрика и его окружения. Другой разновидностью «научного антинорманизма» было отрицание существование Рюрика, являвшееся, по сути, из простой попытки уйти от решения сложного вопроса по принципу «нет человека — нет проблемы».

Поделиться с друзьями: