Битва в пути
Шрифт:
— Не бегай без спросу! Не лезь в окна!
— А если ворота заперты? — Дома сиди.
— Неправильно! — убежденно сказал Рыжик. — Я же не хулиганить бегал! Я же к Сталину бегал! Сами всю жизнь говорят: «Сталин, Сталин!..» А как посмотреть? А теперь вдруг можно посмотреть!.. Все бегут поглядеть. И я побежал. А ты меня стукаешь!
Вальган взял в кулак подбородок и, поглаживая его, хохотал беззвучно, одним дыханием.
— Я тебя еще не так стукну! — гневно пообещал Дмитрий. — Театр себе устроил! Завтра я с тобой не так поговорю.
— Истинная скорбь сдержанна. Истинное всегда благородно, — негромко сказал старик Рыжику, отодвинув нетронутый чай. Следует различать любовь к нему и… любовь к сенсации! — Он вскинул голову, выкатив худой кадык, помолчал и заключил: — Сенсационность! — Он кивком показал на Рыжика. —
— Я не юноша, я мальчишка, — опроверг его Рыжик. — А что это «сенсационность»?
— То самое, за чем ты бегал сегодня! — оборвал его Дмитрий. — Завтра я тебе это так растолкую, что вовек не забудешь! А сейчас марш в постель!
Катя увела сына.
Уехал старик. Все улеглись.
Бахиревы разместились в большом кабинете Вальгана.
Катя спала на тахте, прижав к себе Рыжика.
Рыжик то вскрикивал, то бормотал во сне:
— За пальто хватают!.. Пустите, дяденька! Костька! Бросай пальто, ныряй в окошко!
Дмитрий не мог уснуть, — он сидел на краю раскладушки, прислушивался к дыханию измученной волнением жены, к бормотанию сына. За окном сновали машины. Возле окна стояла пальма, и тени от ее листьев скользили, безостановочно переплывая со стены на стену, то разрастались в свете фар, то сжимались и таяли в полумраке и все качались, все меняли свои очертания. И мысли, одолевавшие Дмитрия, были так же изменчивы, то огромные, то малые, и так же неясны, неустойчивы. Все пережитое за ночь вставало в памяти. Широкие ладони умершего, фосфоресцирующее марево над Домом Союзов, Рыжик, появившийся на пороге, словно воскресший из мертвых. Рыжик жив, а чей-то сын с белым лбом… Он не вернется под отчий кров. Что притянуло и что погубило? Копытом коня провело по лбу полосу, как отметину. За что отмечен? За слишком горячую любовь, за безудержную веру, толкающую туда, в самую гущу?
Мысли неслись в растревоженном, бессонном мозгу.
Дмитрий привык к потрясениям войны. Он умел оставаться спокойным в горящих цехах. Даже в самые тяжелые военные дни он неизменно сохранял трезвость в оценке происходящего, точность в расчетах будущего. Эта трезвость оценок и точность расчетов были его главными чертами. Сейчас он как бы терял их на время, а значит терял себя.
Он думал: когда умирает отец, встает перед глазами жизнь семьи. Когда умирает вождь, поднимается в памяти судьба страны. Смерть многое проясняет, но трудно охватить мыслями четверть века народной жизни. И какие четверть века?!
Вальган говорит, что смерть, как в зеркале, отражает жизнь. Что же отразилось в этой смерти? Многое смешалось в эту ночь. Величавое движение людских колонн в скорбной тишине зала и кровавая давка на площади…
Белый юношеский лоб, падающий под копыто, и старик, который хочет примоститься зайчиком на заднем колесе… Продиктованный волей и сознанием путь народа в Колонный зал и движение, подобное стихийному движению железных опилок, притянутых силой магнита…
Что искал народ у гроба? Что стремился отнять у небытия? Что тщились люди постигнуть и что хотели они увидеть? Смуглолицего человека с руками, крупными не по росту? Истину великой эпохи, воплощенную для них в том, с чьим именем жили и умирали? Мысли теснили и обгоняли друг друга… И все звенела та тонкая, скорбная, плакавшая где-то в самой крови струна. Что-то драгоценное из пережитого и увиденного этой ночью хотелось сохранить навсегда, чтобы и уходя из жизни передать другим… Что-то хотелось отсечь, уничтожить, выкинуть из памяти как не существовавшее.
Что отсечь и что выкинуть из памяти, он еще не мог определить точно. Этот внезапный и противоестественный «вакуум» с лоснящимся асфальтом и дворцовым безмолвием перед Домом Союзов? Этот лоб под копытами? Эту угрозу гибели Рыжика? Ощущения еще были ошеломляющими, расплывчатыми и не помещались в слова. Намного легче было ему определить то, что хотелось сохранить в памяти навсегда. Великая высота и слитность народных мыслей, объединявших в эту ночь миллионы. Безудержное и возникшее по воле бесчисленных сердец движение к одной цели! Это было вечным и непреходящим, и утрата этого значила бы для Бахирева утрату самого себя.
До сих пор он жил и жил, как все, следуя побуждениям сердца и потоку окружающей жизни, не пытаясь философствовать по поводу собственной судьбы. Только сейчас он отчетливо понял,
что хотел для себя именно такой судьбы… Только такой… Он не променял бы ее ни на какую другую. В эту ночь он впервые отчетливо ощутил свою жизнь как малую каплю общенародной жизни, трудной, но счастливой, знающей и ошибки и тяготы, но исполненной победного движения. И светлый дом свой он увидел сейчас особенно чистым и увлекательный труд особенно захватывающим. Сохранить в уме и в сердце лучшее из прожитого народом и отраженное в этой ночи для Бахирева значило сохранить самого себя, свою судьбу, весь склад своей души. Первая половина двадцатого века — это было его время, страна, прошедшая путь от капитализма до социализма, была его страной, и он был сыном своего времени и своей страны.Он подошел к окну. Улица была освещена и все еще многолюдна. Но теперь шли от центра, шли неторопливо, и само движение казалось исполненным раздумья. Бахиреву бросились в глаза и усталость, которая сквозила в сутулых плечах, в тяжелых шагах, и то, что многие были очень просто, порой бедно одеты…
«А тракторы на нашем заводе мы будем делать для Китая, и Венгрии, и Румынии. И хлеб и машины мы отправляем туда. Что же, кто-то должен возглавить борьбу; за человеческое, против звериного».
Блекла и становилась пепельной ночь, а он все стоял у окна, напружинив спину и сжав кулаки, ощущая медленные толчки собственной крови. Казалось, не только мозгом, но и мускулами и сердцем овладевали огромные, как глыбы, мысли. Он думал о том, что самый великий и самый самоотверженный из народов взял на свои плечи тяжесть борьбы и, жертвуя собой, отрывая у себя самого хлеб и кровь, понес это человеческое другим народам, чтобы отдать это человеческое вместе со своим хлебом, а иногда и своей кровью… Но этот народ, щедрый и самоотверженный той щедростью и той самоотверженностью, которые присущи неистощимой силе, народ, счастливый своим мужеством, своим благородством, своими делами, должен быть счастлив не только этим. Он должен быть счастлив и обильным, как его доброта, хлебом, и теплым, как его сердце, очагом, и прекрасным, как судьба его, платьем. Как совместить все это? Как сложится дальше жизнь народа, возглавившего схватку между человеческим и звериным, народа, идущего впереди?
— Рукав порвался, калоша потерялась! — захлебываясь и торопясь, весело сказал во сне Рыжик. — Как же к Сталину с порванным рукавом и в одной калоше?
Великое и ничтожное смешалось в эту ночь.
Заставляя меркнуть огни фонарей и окон, поднимался рассвет. Уже выползали на асфальт мостовых деловитые уборочные машины. Дворники в белых фартуках с обычной старательностью подметали тротуары. Троллейбусы шли один за другим через равные промежутки, направляясь по обычным маршрутам.
Самое высокое и легкое облако, еще минуту назад блеклое и едва различимее в рассветном небе, вспыхнуло первым; вслед за ним загорелись вдалеке пышные вершины низких кучевых облаков, и с каждой минутой багрянец скользил по ним, все ниже опускаясь к их плоским синеватым доньям. Это солнце набирало высоту…
Внезапно ум Бахирева пронзило давнее, забытое, как будто ничем не связанное с этой ночью. Ему вспомнились первые шаги самого кровного и дорогого — сына.
В начале войны Катя с сыном уезжала из города, от бомбежек. Бахирев задержался на заводе и пробирался сквозь толпу к входу в привокзальный садик. Он шел с наружной стороны покореженной бомбежками решетчатой ограды и по ту сторону ее увидел сына. Похожий на медвежонка в своих широких фланелевых штанишках, малыш стоял возле матери, старательно держался за край садовой скамьи и тревожно оглядывался на тощего пса, рыскавшего рядом, на обломки кирпича, на полосы скрюченного недавним пожаром железа.
— Рыжик! — позвал Бахирев через решетку.
Мальчик завертел головенкой, увидел, заулыбался, показал два маленьких зуба, потянулся одной растопыренной ладошкой. До сих пор он ходил, лишь держась за что-нибудь; теперь ему и хотелось к отцу и страшно было оторвать от скамьи другую руку, сделать первый в жизни самостоятельный шаг. Но, еще не умея ходить, малыш уже умел любить. И любовь оказалась сильнее страха. Он оторвался от скамьи, качнулся и двинулся к отцу, колеблясь всем телом, неверно шагая тупыми ножками. В груди у Бахирева похолодело. Комочек человеческого тепла и радости, движимый любовью, зыбко шел к нему, протягивая растопыренные ладошки.