Биянкурские праздники
Шрифт:
Она провела гостей в столовую с картинкой на стене и абажуром посередине.
За столом сидел Крятов, обривший усы и бороду, раскрывший рот для улыбки и бережно положивший верхнюю челюсть на нижнюю. На нем была зеленая однобортная куртка, был он без воротничка, вид имел земского начальника в отставке, проскакавшего верст сорок, не меняя лошадей и не высаживаясь из тарантаса.
— Вот, дядя, Роман Германович с женой, — сказала Мурочка. — Вы, кажется, по прежним временам знакомы.
Крятов привстал не поднимая глаз, потянулся к ручке урожденной Бычковой и сказал:
— Как же, как же, имел удовольствие.
Ей
В столовой ставни были прикрыты, и потому было прохладно. В углу стоял дубовый буфет, а на столе стояли белые чашки с голубым рисунком, всё какими-то черточками и хвостиками, напоминавшими знаки препинания.
— Жарко сегодня, — сказал Роман Германович, с тихим шелестом садясь с краю. Он любил поговорить о погоде. — Говорят, в Петербурге у нас тоже сейчас жарко и продолжаются белые ночи. Позвольте вам напомнить, что ночи иногда бывают холодные. Они, эти белые ночи, бывают на севере в июне и мае. Интересное такое явление.
Мурочка налила ему чаю.
— Белых ночей иностранцам не понять, — продолжал Роман Германович. — Даже наш сын, будущий инженер, не понимает. Вы, если не ошибаюсь, из Сербии. Славянская, братская страна. Однако белых ночей там тоже ведь не бывает.
— Нннне замечал, — ответил Крятов и пожевал.
Он, наконец, взглянул на гостей старческими, неприязненными глазами, вблизи уже не видящими ничего и с докукой смотрящими вдаль на какие-то никому не нужные мелочи. Он протянул руку к печенью.
Урожденная Бычкова сидела напротив него в обычной своей неподвижности. Она чувствовала запах старого сукна, нафталина, табака. Это не был приятный запах старости, который распространял Роман Германович, ее супруг.
— А у нас, конечно, девочка, — говорил в это время Мурочка, качаясь на стуле, — вы, наверное, хотите посмотреть? Пятого были крестины, и назвали ее Лидочкой. Вы, Роман Германович, непременно должны взглянуть.
— Я рад, я рад, — зашелестел Роман Германович, — если в санитарных условиях… Пожалуйста, к вашим услугам.
Его повели к дверям. Урожденная Бычкова сделала движение, но осталась сидеть. Крятов опять взял печенье.
— Эдакое легкомыслие, экое дурацкое легкомыслие, — начал он, двигая в лад челюстями и вытирая пальцы о скатерть, — в наше время, как-с иметь детей? Людям есть нечего, а они — рожать. Старым родственникам, на руках их качавшим, устроиться не помогут, только умеют душу разбередить: ах, то да се, да живы ли вы, да помните ли нас? Вот, думаю, случай: из захолустья вырваться, отдохнуть душой немного, сколько жить осталось. Собрал вещи, задолжал кругом, двинулся. В конюхи велят поступать: стол и комната, и даже триста франков жалованья дает один Бурбон, с претензиями на ихний престол. Вот и все.
Она прислушалась к детскому крику за стеной.
— Владимир Георгиевич, ведь вы меня не узнаёте.
Она наклонилась к нему через стол. Она улыбнулась ему, показав ряд больших ровных молодых зубов,
отчего все лицо ее стало молодым.Он уставился на нее своими дальнозоркими глазами, безразличными, бесцветными, откинулся на стуле, чтобы лучше видеть ее, но молчал.
Она все улыбалась.
— Нннет, мадам, простите… Как-с?
Но в это время его вдруг забегавший взгляд упал на плотную цыганскую руку, на кольцо с сапфиром.
— Ааааа… Да, да… Вот встреча! Только имя ваше не припомню.
— Варвара, Варя, — сказала урожденная Бычкова.
Он теперь смотрел ей в глаза. Подбородок его немного дрожал, и две стеклянных слезы остановились в глазах.
— Аааа… Как приятно. Поражен. Давно это было.
— Давно.
— У вас желтая шаль была, я помню, помню. Квартира была подле Петровского парка.
— Вы же мне и обставили квартиру-то.
— Да, да… Желтую шаль, как сейчас… Было, было.
Она опять прислушалась к голосам в соседней комнате.
— На лихаче, зимой, в мороз. Хорошо это было. Такая, понимаете, угарная жизнь. Как-с? Переживания такие ааааа… московские.
Она взглянула на дверь, она очень боялась, что могут войти. Мухи летали вокруг абажура, стреляли в стороны, кружились.
— Вы теперь, значит, одни. Овдовели?
— Уже двенадцать лет, как схоронил. От дифтерита. Святая была. Думал — не переживу. Такой второй на свете нет. Ангел!
— А дети были?
— Один сын, прохвост форменный, простите, да-с… Выгнал его, теперь не знаю, где он. Говорят, людей вешал.
— Что же, вы тогда большое приданое взяли?
— Было, было. В Пензенской губернии леса известные, строевые. Все раскрали.
Она смотрела не мигая, слушала.
— Но жизнь-то ваша счастливо прошла? Были вы счастливы?
— Вполне, вполне. К жизни привык добропорядочной, это сейчас — обстоятельства враждебные, теперь — конюхом. Как-с? Годы уже большие, здоровья нет, после такой жизни какое может быть здоровье? Спасибо еще ноги носят.
Он опять взял печенье.
— А сюда вы надолго?
— А куда ж отсюда? Обратно нельзя, сжег корабли. Там не ждут. Необдуманный шаг, конечно, да ведь там я тоже на шее у людей сидел. Письмо показалось родственное, умилило даже слегка. Дал я его прочесть адмиралу Фонмагену — светлая голова! Говорю ему: ваше превосходительство, шестое чувство меня влечет в Париж, другой раз случай не представится. А он мне: ваше превосходительство, если и впрямь шестое чувство, то и не противьтесь ему. Оттого что противились шестому чувству — Россию погубили.
Он взволновался вдруг, шея его покраснела и вытянулась.
— А они мне говорят: вы, дядя, нас не поняли. Мы, говорят, не звали вас, а так просто про вас узнать хотели.
— Это я виновата, — сказала она, — это я вас оттуда выманила.
Он не понял и продолжал волноваться.
— Очень мне вас еще раз увидеть захотелось, — продолжала она, — не верилось, что так все и кончилось навеки. А с апреля, как узнала я, что вы живы и, значит, увидеться возможно, просто непонятно даже, до чего много я о вас думала. Вы не удивляйтесь, что я так говорю. Теперь революция была, теперь мы все друг перед дружкой голые ходим, секретов больше нет и быть не может. Потому я так и говорю. Я одна виновата во всем, я вас растревожила.