Биянкурские праздники
Шрифт:
Он кашлянул и посмотрел куда-то вбок, все еще не слишком понимая ее. Она с усилием сняла с пальца тугое кольцо с сапфиром, поймала снова его взгляд своими медленными глазами.
— Вот, — сказала она тихо, — ваше кольцо. За него много денег дать могут. А мне оно не нужно, у меня сын скоро будет французом и инженером. Только не надо, чтобы об этом знали.
Он залился буроватой краской, стал жевать ртом так, что плоские длинные уши его заходили вверх и вниз.
— Позвольте, нет, это как-с? На средства женщины только подлец…
— В закладе за него все три раза пять тысяч с легкостью давали, — сказала она глубоким своим полушепотом. — Революция была. Голые мы все. Теперь все
Она протянула ему кольцо.
— Если кому-нибудь сели на шею, так это я виновата. Простите меня, кольцом плачу. Так вас видеть хотелось, так ждала, что и вас покоя лишила.
Он взял кольцо и зажал его в руке, и вспухла вилкою жила на этой потерявшей прежний образ и подобие руке. Он хотел что-то сказать, но ничего не придумал, только не спускал с нее глаз, ставших вдруг колючими и голубыми. Она долго смотрела на руку, на то место, где было кольцо. Там, вокруг пальца, шла легкая белая полоска, которой, верно, осталось совсем недолго существовать. Потом она повернула руку и стала рассматривать свою широкую ладонь с давно известными ей линиями, пока не вошли Мурочка и Мурочка, измученные и счастливые, и Роман Германович с пятном на коленке.
— Если бы вы, дядя, не боялись сквозняка, мы бы здесь окно открыли, — сказала Мурочка.
Крятов думал о чем-то своем и не ответил.
— Можно, — сказал он вдруг, подбирая губы, — раскрывайте ваши окна, ваши двери, рожайте детей. А я переезжаю.
— Куда? — закричали Мурочки.
Он вышел в прихожую и оттуда на кухню, где лежали его вещи: маленькая кривая корзина, атласная коробка с орденами, серебряный набалдашник от несуществующей палки, и стал выбираться из квартиры.
Мурочка вышел вслед за ним в прихожую, и стоял, и смотрел, стараясь что-то сообразить.
— Послушайте, дядя, — сказал он обиженно, — ведь по счету отеля «Каприз» платить придется мне. Чего это вы вздумали. На какие такие средства?
Но Крятов уже был на лестнице со скрипучей своей корзинкой. У него вместо шляпы оказалась фуражка с лаковым козырьком. На первой ступеньке он остановился, обернулся, лицо его вытянулось, в глазах мелькнуло безумие.
— Наследства лишу! — крикнул он и весь задрожал. — В конюхи отдать хотели! Сам конюхов найму, чтобы таких, как вы, на порог не пускать!
Мурочка втянула мужа в дверь. Захлопнула ее.
— Встанет это нам в копеечку!
— Перестань, — прижималась к нему Мурочка и даже брала за мочку правого уха, как в первые дни после свадьбы. — У него припрятано, с первой минуты было ясно: у таких, как он, всегда припрятано.
Роману Германовичу от всего этого стало неловко, недаром была у него немецкая фамилия: людям с немецкой фамилией часто бывает за других неловко.
— До свидания, до свидания, — шелестел он, — милости просим к нам, и непременно с вашей крошечкой. Очень, очень благодарны.
Урожденная Бычкова, может быть, и слышала, как Крятов грозился нанять конюхов, да ей больше не было до него дела. Она вышла в переднюю тоже. Завершился для нее какой-то круг, широкий и шумный, и трудный, и счастливый. И вот они оба вышли на улицу, в душную городскую улицу, в жаркий летний вечер. Идти было недалеко. Она шла в ногу с ним, со своим супругом, приноровилась она за столько лет к его шагу, как к косяку — рама. На улице было безлюдно, и во весь путь им встретились только двое, две женщины, а больше никого.
А женщины были из тех, что приехали с неделю тому назад в кибитках кочевых и стали на берегу. На женщинах этих, верно с самой Бессарабии не мытых, висели монисты, вихрем завивались при ходьбе вокруг колен красные с синими цветами юбки. Одна из женщин была старая, совсем коричневая, с круглыми золотыми серьгами,
с зеленым платком на голове, в козловых башмаках. Другая была молодая, в красных городских туфельках на острых каблучках, причесанная на прямой пробор, перетянутая в талии серебряным чеканным пояском. Увидев Романа Германовича, имеющего, кстати сказать, ужасно какой русский, даже для Биянкура, вид, та, что была моложе, так прямо и перегородила ему дорогу, так прямо и положила ему длинную узкую руку в дребезжащих браслетах на рукав и заглянула в глаза ему по-цыгански.— Дай погадаю, дедушка, о долгой жизни, — певуче сказала она, — положи монетку на руку, всю правду скажу, не изменяет ли тебе твоя милая. Дай.
Она была стройна, весела и, наверное, голосиста, и на плечах у нее была ярко-желтая, как подсолнух, шаль с грязноватой, кудрявой бахромой, цеплявшейся за пряжку горячего пояска.
Биянкурский призрак
В тот день, когда умерла Надя Басистова, Надежда Ивановна, худенькая, высокая, с узлом светлых волос на затылке, Конотешенки, муж и жена, дали знать о том в Крезо мужу ее, отцу ее сына. Несмотря на то что муж когда-то выгнал Надю вон за измену, Конотешенки считали, что настало время Басистову Николаю приехать и заняться мальчишкой, которого, болтливого и смешливого, на эти дни приткнули в приют, где долго не держат.
Конотешенки считали, что Басистов кругом виноват в поведении жены, и, когда два года тому назад Надя приехала к ним и сняла у них комнату, объяснив, что в Крезо, к мужу, ей никак нельзя вернуться, они простодушно ответили, что считают ее Басистова хуже зверя.
Надя мечтала поступить в горничные, ходить во всем чистом, гладить чужое шелковое белье, чистить чужие лаковые башмаки, пересчитывать серебро и подавать разные блюда с жирными кушаньями к плечам незнакомых гостей. Но мешал сын, и она бросила думать о том, что в жизни дается лишь избранным, поступила на завод, где носила широкие, подтянутые у груди брюки и все сортировала, все подбирала какое-то металлическое конфетти, сыпавшееся ей в ладони из широкой трубы.
Вечерами приходили к ней мужчины, и тогда она забирала Лёньку вместе с матрацем, на котором он спал, выносила в прихожую и клала там на пол. А Конотешенки, если случалось ночью выйти в прихожую, ругали долго и с удовольствием Басистова Николая, сгубившего Надину жизнь. И оттого, что они друг с другом отчетливо и навеки во всем были согласны, они испытывали бодрящую душу радость.
Гости вели себя прилично, спиртных напитков не требовали, пили, что им давали, по большей части сладкое вино. Они приходили и уходили осторожно, придерживая дверь, чтобы не хлопнула, и выказывали полное понимание создавшегося положения.
И вот Надя простудилась и умерла, да так быстро, что не успели даже попробовать ее полечить, не успели ее спросить, не хочет ли она доктора или аспирина? И что было делать дальше с хохочущим на весь дом Лёнькой? Конотешенки схоронили ее на французский казенный счет — все-таки была она одинокая фабричная — и дали знать в Крезо: адрес Басистова нашелся в Надиных вещах.
Несколько дней еще продолжали ходить мужчины, и спрашивали, и не верили, и просили над ними не смеяться. Один, принесший закуску, страшно рассердился и велел передать Надежде, что он не идиот, и поступать так с собой не позволит, и до нее доберется. Но добраться до нее видимым образом было уже невозможно. И Конотешенки ругали приходящих и говорили друг другу в порыве страстного единодушия, что они никогда не знали, что этих было такое количество.