Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Все ради меня – я был обязан сбежать!

Приходил хозяин, брат Лайлы, и ей, и Лайле выговаривал, что краска не должна капать, что нельзя, чтобы краска была на камешках возле ангара, на земле, на траве… все вокруг должно было быть таким, каким оно было до покраски! Вечером Лайла говорила: «Мой родной брат, вот, родной брат…» Лайла много и часто работала у него; шила бесконечные гардины для парников, постригала и подвязывала растения в оранжереях… работы было навалом!

Дангуоле перетаскивала кисти и краски, красила ангар за ангаром, которые, как в кошмарном сне, были раскиданы по полям и холмам, на огромном расстоянии друг от друга; шагала по два километра в обход полей и загонов бычков, коров и страусов, от одного ангара до другого, курила на солнцепеке в ожидании, когда подвезут ее лестницу. Кисть за кистью, слой за слоем, ведро за ведром, ангар за ангаром, за одним полем другое… По вечером пила колу, курила крутку за круткой, снова пила колу и мысленно подсчитывала, сколько она заработала.

– Лучше думать о деньгах, – говорила она мне, когда навещала. – Лучше сидеть и как дура считать, сколько часов

проработала. А потом умножать часы на кроны. Чтобы не думать… Не бояться… – говорила она сквозь слезы. – Понятно, что все рано или поздно кончается, все проходит, но ведь можно же прожить какое-то время круто, весело, с таким праздником, как в детстве, когда день бесконечен, когда азарт игры, когда радость и солнечные зайчики в глазах, и сердце, полное музыки, и кажется, что можешь все, можешь допрыгнуть до неба! Правда?

– Да! – соглашался я.

* * *

С отрешенным видом шахматиста я прогуливался по дорожке в саду. Погода стояла чудная. Психи каждый день кидали колечки на крючки. Увлеклись. Делали ставки. Спорили на сигареты. Санитарка с двумя другими придурками играла в шары. Длинный Томас кидал мяч в кольцо и жаловался на боли в спине. Все бывали увлечены настолько, что можно было спокойно дойти до самого конца тропинки и давать деру. Но я хотел, чтоб все было разыграно, как по нотам, безупречно.

Наконец-то Длинному Томасу прислали разрешение на обследование спины. Он отреагировал очень странно: сказал, что он в бешенстве, потому что ему пришлось так долго ждать. Очень спокойно произнес: «Я в бешенстве. Я на самом деле в бешенстве», – и, несмотря на то что это было сказано тихим ровным голосом, всем было совершенно очевидно, что Томас Ланг был в бешенстве, и я заметил, что все занервничали, напряглись, точно моряки в предчувствии шквала. Длинный Томас стал ходить; он стал весь белый. Даже желтый от ярости. На него было страшно смотреть. Его успокаивали. Выражали понимание. Давали дополнительное успокоительное. Он пил его, деловито, с таким видом, как пьют лекарство, от которого ждут, по-настоящему ждут улучшения, и хотят улучшения, и по Томасу было видно, что он хотел успокоиться, но уже не мог, никак не мог больше держать себя в руках, потому что он полтора года мучился со спиной, спал на полу, не мог нагнуться за мячом, каждый раз страдал, нагибаясь, а потом страдал при каждом броске, а ведь он – баскетболист, он был профессионалом, для него это главное удовольствие в жизни, а не шахматы, или все они думают, что он подсел на шахматы и ему в кайф со мной играть в шахматы, да он потому со мной играл в шахматы, что в баскетбол ему не поиграть было! Компьютерный баскетбол к черту! К черту NBA! Ему пытались объяснить, что всем приходится долго ждать, что это нормальная процедура, всякая процедура – особенно бюрократическая – занимает время, всем всегда приходится ждать… тем более он дождался! зачем нервничать, если теперь назначили осмотр и будут спину лечить? теперь-то, когда он дождался, чего было изводить себя и других? Он понимал, понимал – он так и говорил: «Я понимаю, понимаю… но черт возьми!», вращал он глазами и заводился с новой силой; умом он понимал, но рассудок его не внимал; из него рвалось все то, что он копил эти полтора года, – теперь, когда он дождался и больше незачем было держаться, его рвало изнутри! Он ходил и трясущимися губами гневно говорил, что всех засудит за эту задержку. Это пытка! Настоящая пытка! Меня целый год мучили! Надо мной издевались проклятые бюрократы! Он говорил, что передушит на обследовании врачей и весь медперсонал, что они заплатят ему за время ожидания. Чем больше его успокаивали, тем сильнее он психовал. И это еще были цветочки, так говорили другие, они от него и не такое видали, это было еще так, ерунда… Я понял, что он был настоящий психопат. Как я этого раньше не понял?! В нем не осталось ничего от прежнего человека. Шиза его перекрутила, и он даже в лице стал другим. Лилле Томас с грустью сказал, что вот, мол, у Томаса Ланга опять шиза началась, недели на две в лучшем случае, хорошо, если не закроют на месяц в боксе… а то и вовсе о-обследование сорвется… тогда о-опять ему жи-жидать год, другой… спина… жалобы, бумаги, ожидание, срыв…

Скоро Томас Ланг и меня нашел в чем упрекнуть. Стал корчить рожи мне и говорить, чтобы я помылся. От меня, возможно, и вправду шмонило. Потому что я не мылся там. Я занимался спортом в своей комнатке – и не мылся. Меня тошнило от душевой. Хороший был душ, чистенький, плитка, веселенькие эмалированные трубки, никакой ржавчины, никакой грязи и нароста у слива. Даже волосков не было. Все убирала старательная уборщица. Душ можно было назвать образцовым. Но я не мог! Встать под него для меня было непереносимо! Меня тошнило даже от закрытой корзины с грязной одеждой. Там постоянно вертелся Шамаль, извращенец с ножом в кармане («Мое имя – Шамаль, а не Джамаль, понимаешь? Я – не пакистанец, я – датчанин. Мое имя – Шамаль, а не Джамаль, понял?»). Лужа воды, оставшаяся от того, кто только что там помылся, могла вызвать у меня рвоту. Томас Ланг требовал, чтобы я шел в душ, но я его не слушал. Он белел от ярости и шел прочь от меня.

Когда за ним приехали, чтобы везти на обследование, он швырнул кружку в стеклянную стену медицинского пункта, где нам выдавали лекарство. Прочное стекло посыпалось, как дождь из тысячи капель! Это было так внезапно красиво… что у меня, наверное, остановилось сердце! Я такого еще никогда не видел!

Вязкость момента была нарушена, хаос вошел в «подводную лодку». Шкатулка замерла. Все куколки застыли на несколько мгновений… вздохнули и задвигались опять. Длинного Томаса увели в комнатку для расслабления, в так называемый бокс, изолятор, дали седативное… Когда Томас шел в бокс – он шел совершенно

добровольно, он даже сам просился, чтоб ему дали лекарство и закрыли, – он шел и нам бросал ядовитые замечания, ругательства, искривленными губами он смеялся над нами, изливая на нас свое презрение, и тут же извинялся за сказанное… в глазах его дрожали слезы – ярости и страха.

Как по команде, вслед за этим взрывом, у другого Томаса начались припадки; он падал на пол и не понимал, что с ним, где он, кто он и кто все такие вокруг… Его каждый раз волокли в процедурную, кололи чем-то, относили в комнату, и оттуда были слышны его крики: «Йельп!!! Йельп!!!» [104]

Другие тоже как-то затихли, как будто каждый впал в ожидание, когда и у него начнется свой приступ, но больше никто не сбрендил. Как только оба Томаса пришли в себя, – почти одновременно, как механические, – все встало на прежние рельсы. В два дня все вернулось к прежней рутине: карты, бильярд, анекдоты, дурацкие шуточки, рисовая каша – радость наша, пинок тому, кто «по-видимому, пустил газы»; по вечерам все курили гашиш, собирались в телевизионной комнате и смотрели все подряд: передачу «Виновен» (нервно узнавали знакомых на экране, обсуждали «крутые дела» и «длинные сроки», условия в тюрьмах и т. д.), полуфиналы Лиги Чемпионов (болели за испанцев, заказывали пиццу и колу), Евровидение (поздравляли с победой, – я послал их подальше, – мне сказали: «Ты не патриот своей страны!» – «Срать я хотел на ваш патриотизм!»), финал Лиги Чемпионов (пицца, кола, «вива Валенсия!»)…

104

Помогите! (дат.)

Запирался в комнатке и упражнялся, упражнялся… ходил на прогулки… Томас Ланг с прежней болью в лице бросал мяч в кольцо. В его шагах возникла деловитость, точно он хотел что-то доказать кому-то, бросал мяч, что-то шептал, что-то кому-то доказывал, с кем-то вел какую-то свою беседу.

Зарядили дожди. Перестали выпускать. Я испугался, что в эти дни как раз решится мое дело, придут, закуют, отвезут… они могли нагрянуть когда угодно, переводчик сказал бы: «Ну все, собирайся, голубчик», – и повезли бы в аэропорт. Но не приехали. Показалось солнце. Я вышел на дорожку. На ней было так много опилок! Солнечно-золотыми опилками посыпали землю на клумбах и кустах. Я собрал в горсть. Понюхал. Вкусно пахло, душисто… И травку постригли! За пару дней до того приехали парень с девушкой из какой-то службы окучивания; возле берез они сделали клумбы, посадили какие-то цветы. Пока лил дождь, они работали в дождевиках, не спеша, даже с большей осторожностью и вниманием, чем в солнечные дни. Опилки золотили тропинку. Я ходил по травке, привыкая к приятному пружинному ощущению легкости под стопой. Во мне нарастала уверенность. Дангуоле сказала, что каждую субботу, если не с одиннадцати до двух, то уж с полудня до часу, дядина машина обязательно будет поблизости. Сквозь кусты и решетку я заметил кучу опилок, о которой обмолвилась Дангуоле («Возле нее и будет стоять машина», – сказала она). Эта куча манила мое воображение: заваливаясь в кровать, представлял, как закапываюсь в нее; заворачивался в одеяло, представляя, как я зарываюсь в опилки (даже слышал во сне изумленные голоса санитаров, которые искали меня), улыбался и засыпал…

* * *

Привезли солдата. Ему было сорок, крепкий, лысый, серьезный. Профессионал. Ему шили убийство. Он говорил, что не убивал. Писал письма жене и адвокату, а ребенку рисовал картинки. Грустил, подолгу стоял у окна, тыкался лбом в стекло, спрашивал, кто сколько уже тут сидит. Один сказал – семь, другой – шесть; солдат потускнел, перестал спрашивать. Вздыхал. Говорил, что хотел бы на прогулку, но ему не разрешили; возле его имени на доске стояла красная жирная точка – «прогулки запрещены». Я сразу поинтересовался почему. Он ухмыльнулся:

– Я под следствием. Да по такому делу… Они думают, что я сразу убегу… Я же тренированный парень, – усмехнулся он.

Да, у него были тугие мышцы и бритый лоб. Настоящий борец. Этот забор – тьфу для такого, как он! Я согласился. Он сказал, что это все глупо: бежать ему некуда, бежать не имеет смысла… Где прятаться? У него семья.

– Я хочу быть с ними, – ударил тихонько кулачищем в стену и сказал, что в его положении остается только один выход: доказать свою невиновность. – Иначе засадят… Может, даже сюда…

Солдат рассказал, как он попал в Гнуструп. Он был в Вестре, в одиночке, в предварительном заключении. Я улыбнулся: «Знакомая ситуация!» Его достали охранники и убогость камерной обстановки, кошмарные условия, с которыми никакими способами невозможно было бороться. Один на один со своими мыслями, месяц за месяцем, неопределенность дела в суде, процесс, следствие, допросы, а потом пустота, гудящая тишина камеры, липкий желтоватый свет тусклой лампочки, крики чаек, тоска. Я кивал, кивал, кивал… А он продолжал. Он устал отжиматься и приседать, устал боксировать с тенью, устал от книг и газет. Особенно это касалось газет – они его страшно раздражали. Газеты сообщали о происходившем, и оно никак его не затрагивало. Там у них что-то постоянно происходило. Он раньше и не замечал, что в мире столько событий… Раньше это все шло само-собой! А тут… Его бесило, что он был вырван из жизни. Как будто умер. У них там все двигалось, но без него. Колонки объявлений выводили его из себя. Он начал психовать, кричать на охранников, биться головой о стены. Его попытались скрутить, потом перевели в больничное отделение. Затем вызвали на собеседование с начальством тюрьмы и медперсонала. Он заявил, что не может тут, что у него суицидальные настроения, клаустрофобия и прочее. Сделал заявление, письменное: «Я убью себя! Я больше не могу!», – и его привезли в Гнуструп.

Поделиться с друзьями: