Благоwest, или обычная история о невероятном сумасшествии
Шрифт:
– Собаку не трогать. Еще в доме женщина и двое детей, их тоже не трогать, но связать, в рот - кляп. Живо!
– Как скажешь, шеф.
На втором этаже в спальнях, куда забрались двое в масках, закричали и заплакали дети и женщина, но их связали и заткнули им рты. В доме началось нечто страшное и невообразимое. Ожесточенно, расчетливо, весело ломали и разбивали битами все, что попадало на глаза. Звенело и рушилось стекло, скрипела и трещала мебель, трескалась и осыпалась штукатурка, располосовывались и клочьями разлетались ткани, взрывались фейерверками электрические приборы и лампы, подпрыгивала и
Чуть парни затихали, полный мужчина кричал на них:
– Крушить, ломать!..
И сам отчаянно-азартно крушил, ломал, рвал, топтал да сквозь зубы приговаривал:
– Вот ему за смерть жены его! Вот ему за смерть друга его! Не будет ему покоя на этом и том свете! Не жалейте, ребята, ничего! Крушите, ломайте, пусть он потом взвоет от досады и злости!
Уже и сам устал. Повалился на растерзанный диван. Казалось, задремал. Подельники подхватили его за руки, унесли в автомобиль, поехали.
– Когда бабки будут?
– растолкали его.
Он, пьяно покачиваясь, с прищуром таращился в запотевшее окно, протирал его сорванной с головы маск-шапочкой. Потом, слабым, растекающимся голосом, вымолвил:
– Здесь, кажется. Тормозните.
В плотной фиолетовой темноте узкой, заметенной снегом тропкой привел их к сушине. Покопавшись, вынул из прощелины мешок.
– Это все ему принадлежало. Но вот ему, вот, вот!
– во мрак леса и неба тыкал он фигой, уже вялый, выжатый, будто тяжело больной.
– Все себе берите! Прихвачу только пару пачек долларов - для охранников: надо расплатиться и с ними.
В мешке, освещая фонариком, с еле скрываемым удивлением погромщики обнаружили драгоценности в бархатных коробочках, деньги, золото и ценные бумаги. Кто-то не выдержал - присвистнул.
Он не поехал с ними в город, а в кромешной ночи, плутая, проваливаясь в сугробы, жестоко раня лицо ветками, вернулся в разгромленный, погруженный во тьму дом. Сначала отыскал ошалевших от страха и боли охранников, развязал их, всучил им по пачке денег, сказал:
– Вы в этом доме больше не нужны. Нечего тут охранять. Пошли прочь.
– Хозяин?! Александр Иванович?!
– Сказал же, пошли прочь!
Парни, помня крутой норов и недюжинную силу хозяина, выскочили из дома. Рысью добежали, обливаясь потом, до большака, остановили попутку. По дороге в город язвительно, но нервно постукивая зубами, обсуждали Цирюльникова:
– Он чокнутый. Скряга скрягой, а сколько нам бабок отвалил! Нам и за год не заработать столько. Точно, свихнулся мужик. Слушай, а не он ли участвовал в погроме? Во дела! Кому расскажи - на смех поднимут. Помалкивать надо: наше дело маленькое. А то и нам достанется, - тут дело мафией пахнет...
А Цирюльников развязал плачущих и уже охрипше кричащих о помощи Анастасию и детей. Анастасия оттолкнула его ногами, прижала к себе детей, забилась с ними в угол за обломки мебели:
– Я слышала снизу твой голос: ты кричал, чтобы крушили и ломали все подряд. Ты - чудовище! Уйди, уйди! Да ты сумасшедший! Не подходи к нам!..
– Папа, папочка!..
– истерично кричала дочь.
Гриша исподлобья смотрел на отца, сжимая кулаки.
Но Цирюльников подходил не к ним - словно бы до последней капли изможденный, обессиленный, повалился на разбитый, изорванный
диван и мгновенно уснул. Казалось, не признал ни жены, ни дочери, ни сына.– Он уже не человек, он монстр, зверь, - прижимала к себе Анастасия дочь и пасынка.
– Бежимте отсюда! Здесь уже нет дома, а нам надо жить.
И, сама управляя автомобилем, увезла детей в городскую квартиру.
Они закрылись на все замки и щеколды, забаррикадировали наружные и внутренние двери и даже окна, хотя квартира находилась на третьем, не последнем, этаже, и стали ожидать чего-то страшного.
Но ничего страшного не произошло.
Вскоре мало-помалу у них началась другая жизнь.
* * * * *
Утром, очнувшись, Александр Иванович, опухший, землистый, разлохмаченный, в кровоподтеках и исцарапанный, с пустыми, как дыры, глазами, один сидел на полу среди руин комнат своего безразмерного особняка. Рядом с ним напряженно-бдительно лежала собака Джеки.
Долго сидел, казалось, не понимая, где он и что с ним.
Потом безучастно, не проявляя ни радости, ни возмущения, бродил из комнаты в комнату. В детской наткнулся взглядом на авторучку и тетрадь, валявшиеся на полу, внимательно смотрел на них, быть может, что-то вспоминая. Примостился на подоконнике и долго, старательно писал в тетради, неожиданно заводясь, нервничая, порой размахивая руками.
– Я этому гаду... а! монстром его назвали, зверем?.. так я этому монстру и зверю не дам ни спокойно жить, ни спокойно подохнуть, - зло приговаривал он, иногда жутко похохатывая или скрипя зубами.
Кто увидел бы его в эти минуты, наверняка усомнился бы: "Нет, этот мужик - не Александр Иванович Цирюльников. Цирюльникова-то я знаю - хват человек, ну, просто человечище, а тут - какая-то развалина и размазня". Но оценить было некому: дом пуст, а соседи друг друга годами не видят. Все люди в элитном поселке деловые, занятые, все важные персоны; утром увезли их на машине, вечером, чаще ближе к полуночи, привезли назад, - и вся жизнь их в этом прекрасном уголке земли. "Мой дом - моя крепость", - владычествовал здесь негласный девиз.
На почте, находившейся в центре поселка, запечатал письмо в конверт и опустил его в почтовый ящик, перед которым зачем-то тоже долго стоял вспоминая ли что-то, сомневаясь ли в чем-то. С ним кто-то здоровался, а он не отзывался. Очевидно не понимал, что с ним и куда дальше идти.
Не поднимая головы, будто все окружающее и сущее уже совершенно не интересовало и не тревожило его, брел по-стариковски медленно, согнуто, без видимой причины меняя направление и останавливаясь. Он походил на пьяного, и люди сторонились его, смотрели ему в спину подозрительно, с тревогой.
Зачем-то пришел к Ангаре.
Река, великая и чистая, тихо и безропотно-трудолюбиво несла воды к гидростанции. Но Цирюльников и на реку не взглянул. Без пути тащился берегом, под ногами хрустели облепленные снегом камни, ломались высохшие ветки и корни, трескались наледи и сосульки. Быть может, ему уже ничего не надо было в этом мире - ни этой диковатой сибирской красоты, ни этого дымного высокого неба, ни этого во всех отношениях удобного для проживания места, ни даже дома своего. Ничего не надо. Лишь солнце он еще кое-как воспринимал: оно, яркое, белое, торжествующее, ослепляло его.