БЛАТНОЙ
Шрифт:
— Ну, значит, так и сделаем.
— Но почему мне именно - левый?
— Черт с тобой, бери правый.
— Ладно. Хотя нет, погоди: у правого голенище потерто.
— Ну, тогда давай так: мне оба голенища, а тебе - головки… Идет?
— Идет!
— Вот и порядок, - говорит Иван.
– Давай руби!
Левка извлекает из тайника топор. Пробует ногтем острие. И потом, хрипя и шумно выхаркивая воздух, рассекает сапоги напополам.
— Эх, кричит он, - раз уж все поровну, - давай и остальное… в лапшу… Делить так делить!
И он начинает рубить все подряд - пиджаки, рубашки, плащи. Он в
Весь барак, пробудясь, молча следит за безумной этой работой. И облегченно вздыхает, когда Левка наконец затихает и уходит в ночь. Он уходит, пошатываясь, путаясь ногами в тряпье, волоча за собою топор, перевитый цветными лоскутьями.
Спустя недолгое время он снова появляется на пороге. Глаза бледны, расширены и недвижимы.
Он с грохотом швыряет на пол топор. И все мы видим теперь на блещущем лезвии пятна темной, запекшейся крови.
— Ребята, - вздрагивающим голосом говорит Левка.
– Я сейчас завалил одного - ссученного… Прямо в ихнем бараке, на виду у всех,… Дайте-ка покурить, ребята!
— Зачем же ты так - на виду?
– строго спрашивает Солома, выглядывая из своего укрытия и протягивая Левке зажженную папиросу.
– Нечисто работаешь, дружок.
— Не знаю, - говорит Левка устало.
– Ничего не знаю, - и он проводит по лбу ладонью.
– Голова болит…
49
«Наследник из Калькутты»
Левку Жида взяли этой же ночью.
Ворвавшиеся в барак надзиратели скрутили его и затем, заковав в наручники, отвели в карцер.
Уходя, Левка на миг задержался в дверях, оглядел барак, обвел нас помраченным взором. Потом прощальным жестом поднял скованные руки и исчез в редеющей тьме.
Час был уже поздний, предзаревой. Сквозь приоткрытую дверь тянуло острым, молодым морозцем. Близился новый день, однако Левка до него не дожил.
Утром при раздаче завтрака дневальный карцера заглянул в Левкину камеру и обнаружил там окровавленный, еще теплый труп.
Что там в точности произошло - осталось невыясненным. Известно было лишь одно: расправились с ним свирепо, с какой-то бессмысленной жестокостью. Левка Жид был весь искромсан, глаза его вытекли, лицо превращено было в кровавое месиво, грудь и живот носили следы многочисленных ранений. Все эти сведения я получил от Левицкого; по его словам, удары были нанесены не режущим оружием, а колющим. Такие точно следы оставляет пиковина.
Я сразу заподозрил в убийстве Гуся: ведь именно с этим оружием ходил он обычно. И только он мог проникнуть снаружи в карцер: предводитель местной сучни, он пользовался доверием охраны, находился в тесном контакте с ней. Его всюду пускали беспрепятственно. А вскоре догадка моя подтвердилась. Гуся, как оказалось, видели в это самое утро возле карцера. Окруженный своими друзьями, он сидел на корточках - сгребал с травы свежий, только что выпавший снежок и оттирал им ладони и что-то бормотал, кривясь…
Да, это была личность страшная! Я испугался теперь по-настоящему. Мне окончательно стало ясно: вдвоем нам не ужиться на этом свете. И единственный выход из создавшегося положения - как можно скорее превращаться
из зайца в охотника.С этих пор я стал настойчиво преследовать Гуся, караулить его, ловить (так же, впрочем, как и он меня!). Взаимная эта охота продолжалась довольно долго.
Был случай, когда Гусь подстерег меня снова (перед вечером, возле бани), и спасся я чудом, по чистой случайности. Выручил меня внезапно пришедший этап. Заключенных погнали с дороги мыться, и Гусь, завидев приближающуюся толпу, вынужден был ретироваться.
Было также два случая, когда я сам его подлавливал - и вроде бы подлавливал удачно. Но всякий раз он выворачивался, подлец, спасался, уходил от ножа.
Последний раз я, правда, зацепил его, добавил к многочисленным его шрамам еше один - и тоже на лице. Однако утешением это было слабым. Шрам лишь украсил моего врага!
И все же он в конце концов проиграл…
К сожалению, погиб он не от моей руки. Другие люди - не я - исполнили праведное это дело. Другим - не мне - довелось испытать чувство свершенной, торжествующей мести. И что, пожалуй, самое любопытное: люди эти никак не участвовали в сучьей войне, не ввязывались в наши дела; они вообще не имели к блатным никакого отношения.
С политзаключенными я раньше почти совсем не общался и как-то мало обращал на них внимания. В моих глазах они сливались с общей арестантской массой, их жизнь шла мимо меня, находилась за краем моих интересов.
Так было на Украине, и на Колыме, и во время всех моих этапов. Поначалу так было и на пятьсот третьей стройке.
Но потом я начал сближаться с политическими, стал приглядываться к некоторым - выделять из общей массы.
Масса эта помаленьку преображалась в моих глазах, принимала конкретные черты; что-то явственно менялось в окружающем меня мире… А может быть, это я сам менялся?
Да, конечно, я менялся - становился все более взрослым, обретал другое зрение.
Тяга к серьезному творчеству неуклонно росла во мне, переполняла душу до краев. И новое это наполнение уже никак не сочеталось с привычными понятиями, со старым образом жизни. Уголовный мир все ощутимее сковывал меня, стеснял, тяготил… С некоторых пор я начал испытывать потребность в общении с иною, более разнообразной и, главное, мыслящей средой. Мне нужны были люди, сведущие в литературе и искусстве, - такие, с которыми я мог бы не только поделиться своими идеями, но и кое-что почерпнуть взамен. Я искал толковых собеседников, советчиков, знатоков. И вскоре нашел таковых. Нашел среди политзаключенных.
Одним из них был Роберт Штильмарк. Сейчас это весьма известный советский беллетрист. Перу его принадлежит несколько произведений, среди которых самым, крупным, впоследствии неоднократно переиздававшимся, является роман «Наследник из Калькутты».
Роман этот он написал, пребывая в заключении на пятьсот третьей стройке. Произошло это, в сущности, на моих глазах. И вот при каких обстоятельствах.
Вскоре после того, как Роберт Штильмарк прибыл на стройку, его вызвали в штабной барак к старшему нарядчику Василевскому.