Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Могу ли я осуждать его? Знаю ли я сегодня, в обе тысячи первом уже году другие способы взять свое, окромя обмана, захвата, кражи?

Знаю. Толку-то с этих знаний.

1918

О чем подумала наша granny, когда оставляла жить посреди себя эту мелкую рыбу, щуку, ящерицу, примата, приплод, толкавший ее под ребра в такт грохочущих канонад, – я не знаю, и леший с ней.

Хаим, насколько потом считалось, уже работал в печатном цехе красным типографом и бойцом. Газету, однако, выпускали черным, и дед по брови ходил в свинце, справедливо считая, что тот снаружи безопаснее, чем внутри. Прошлое, даже почти отмытый запах берега со слезой и камфарой жгучих ее царапин, к утру уже стало совсем далеким,

потонуло в шуме печатных волн. Ровные ленты газетной верстки, с разношрифтицей заголовков, напоминали Хаиму о талмуде, об учебе и о семье. Надо было бросать Одессу и ехать дальше, к себе на

Днепр, – но поезда по-прежнему не ходили, не везли манаток чужих котомок, и перекати-через-поле жид стал евреем у края моря, а если вам непонятна разница, значит, вам она не важна.

Его одежда вся затрещала проймами, откуда сыпался вниз песок, серый отблеск пустыни Негев, и Хаим вскоре надел бушлат, такой же мятый и поседевший, как жесткий войлок его волос. Бушлат прибавил ему нелепости, шаткой резкости при ходьбе, но и, впервые за годы странствий, соответствия месту и ходу времени. Эта ушлая форма морского прошлого, наша утлая колыбель, до сих пор встречается на востоке – черной тенью бедняги-деда на тщедушных плечиках салажат.

Когда мы с Левой учились ползать, разумеется, оба-на-скорость-марш!, то расшибали покатые лбы в попытке отодрать от пахнувшего тщетой старого дедушкиного бушлата круглых пуговиц якоря – это сколько же он пролежал в чулане с тех пор, как желтую нашу мать в него укутали с причитанием окольцованных повитух?

Сейчас, конечно, никто не скажет, почему на сходе последних вод эта бедного бремени тухлой масти баба с грязной бронзой больных волос и утиным шагом подбитой птицы принесла-сложила себя к босым ногам, близ чужой многоцветной юбки, под колеса чужих телег. За последующие часы она рассталась подряд по списку: с деньгами, дочкой, последом, памятью, с англиканской верой и страшной жизнью, и цыгане выкопали под нею полтора-два метра песчаных каш. И даже вторую войну спустя, когда копания стали спортом (рыли зубы и автоматы, наградные груды крестов на грудь), никто не тронул ее могилу посреди песочного пустыря.

Вот тогда, с последним ударом тяпки по неосевшему бугорку, неизвестно откуда возник бушлат, в котором лежали шальные деньги, а мимолетно знакомый нам, отполированный Смит-Вессон нюхал липкий, как страх цыган, вечерний воздух приморской суши, пока ребеночка завернули и забрали другой рукой.

Уже потом, когда картавящий служка писарь, напишет справочку, спутавши “л” и “р”, и вместо маслом масленной и соленой, усыновленной Оли Солей она станет Сори, в чем были и вина, и Сара, -

Хаим выдохнет первый просевший хрип и даже ладонью не сможет расправить брови, в переносице собранные в трезубец еврейской “шин”.

1966

Именно этого деда Фиму я увидел в проеме детской, хотя какие такие дети – мы огромные были лбы, и на нас исподлобья смотрел неведомый, не юродивый битый сыч, а почти убийца, насильник, висельник, полный дикой дурной решимости до конца защищать свое. Эта злая логика кислой спермы, забродившей в Хаиме жизнь назад, была мне тогда совершенно чуждой, он, казалось, убил бы внуков, лишь бы их не догнал арест, он еврейской мамой кряхтел над мамой, дав ее собственной просто сгнить, – но об этом некогда было думать, дед пихнул мне в руку другой пакет, вместо разлетевшихся по полу фотографий, и сказал, что мы можем собрать рюкзак, не задавая ему ни лишних, ни, желательно, никаких. Я помню, вниз провалилась книга – вторая из выменянных в порту, она звалась “Голубой вельвет”, я позже понял, что это бархат, среднего качества порнотекст, по традиции этих времен – ванильный, с мятным привкусом летних сцен.

Сверху падали – лыжный свитер, невесть откуда швейцарский нож, камера с новым набором пленок, мыло, черный фонарь-циклоп. Этот способ собрать в дорогу нужное, переложив случайным, сохранился в будущем для меня, а брату осталась одна привычка – все наличные стопкой упрятать в паспорт и, одной рукой застегнув карман, другой приглаживать шевелюру, вместо зеркала вставив глаза в окно.

Как

же мне надоело это заново вспоминать, пережевывать сопли: лают утренние дворняги, что за изгородями дворов, дед ругается с конокрадом, молодые погонщики вяжут тюк, и небольшой отряд в полторы телеги отъезжает от остальных и навсегда покидает весенний город, разбивая о бездорожье наши задницы и бока.

Как у всех скитальцев на первых метрах неизмеренного пути, наши легкие сразу отяжелели, а дорожная мелкого страха пыль, еще знакомая до оттенка, легла мукой поперек трахей, и мы оба с братом забились в кашле, так что парная судорога рож и спин развеселила цыгана Яшу да двух не старых еще коней, и под веселое это ржанье дед и табор пропали с глаз. Мы устроились поудобней. Когда обоим семнадцать плюс, то разлука с домом – особый праздник наступающих перемен.

Дорога выдавливала наверх редкие кустики молочая, и мы молчали, хотелось знать неживые прозвища деревенек, которые Яков бросал коням, проезжая мимо без остановок. К вечеру первые тридцать верст закончились странным почти банкетом: из банки пальцами иваси, краюха белого хлеба с водкой – столь далекие от цыган походные радости по-советски. На полуноте свернув рассказ, как южный вечер, неумолимо холодеющий до развязки, наш провожатый сказал, что “Спать!”, и глагол завяз у него в немытой и седеющей бороде.

1966

Потом я смогу объяснить себе, что из дома меня унесла-скрутила сила

Предназначения. С большой, воротами гнутой буквы, через которую выйдя в Поле, обязательно Пропадешь, но тогда, свернувшись клубком под днищем, ниже дна и оси колес, под травой, а точнее, пожухлым сеном, растущим вниз с четырех сторон, я запомнил себя не заживо, но аж доживо похороненным, словно теплого мяса ничейный выкидыш с разбухающей головой.

А еще я совсем позабыл о матери. И об отчиме. Даже дед, который с утра еще пах касторкою, простоквашею да сукровицей погибающего ногтя, за дорогу куда-то вытрясся, как с дырою по шву мешок. Перед глазами мелькали лица, до того не к месту и не ко времени, что их было глупо считать случайными и хотелось просто считать ко сну.

Кроме этого помню настройку звука, непредвиденный sound check.

Внутри зацвела подогретой водкой поджелудочная свирель, снаружи не досыта брал басы прерывистый храп молодой кобылы, и поверх тревожно бурлила трель – не хрена ж себе! – голубиных сборов.

Я вскочил, едва не расквасив лоб о нависший край темноты телеги, и почти что в голос окликнул: “Лев!”. И, не дождавшись его ответа:

“Лева! Голуби прилетели!”.

Мне казалось правильным и возможным, что, не бросив нас, не оставшись дома, наши голуби, лучшие до Одессы, целый день летели за нами вслед, как посланцы танца святого духа, или же рыскали впереди, чтоб вернуться к ночи с масличной веткой, что сулит пристанище беглецам.

“На ухо не ори!” – как и все остальные задумки брата, кроме самой навек последней, история с птицей окажется неожиданной для меня. У него в руках трепыхался голубь, распеленатый от рубах, в клубке которых мой братец Левка ловко вывез его с собой. В качестве мелкой, ему неясной, но нам-то с вами понятной шутки голубь вновь оказался льежским, несгибаемая спина. Я на память знал этот узкий хвост и тугие крылья на гибких перьях: маховых, кроющих, пуховых. Я потянулся рукой навстречу и машинально ощупал клюв – сухая, гладкая восковица, однако птица была чужой или по меньшей мере новой, большинство своих трехлеток я по запаху различал.

1992

В Хорватии, в мелкой деревне Хтырь, которую и до войны невозможно было найти на карте, в одна тысяча девятьсот девяносто втором году… деревня, глупая, как деревня, четырнадцать, что ли, всего дворов, из которых пара еще дымилась, артиллерия била сюда внахлест, но хорватские части ушли за реку, и мы решили, чтоб зря не жечь, посмотреть, чего там и как осталось, и я прошел поперек села, было очень тихо и жарко. Ша!

Так, со вскинутой правой вверх и с другой, указывающей ребятам, какой тропой окружить амбар, я прижал лопатки к кирпичной кладке, улыбнулся рифме и сделал шаг.

Поделиться с друзьями: