Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе
Шрифт:
Достигнув наконец четвертого этажа, снова постоял немного, стараясь унять одышку. Потом постучал.
Никто ему не ответил. Иван Максимович подумал, что Ксения, очевидно, на кухне и не слышит там стука, а жена, возможно, спит. Постучал сильнее.
Наконец дверь отворилась. На пороге с коптилкой в руке стояла Торбеева.
— Здорово, Ксюша, зашел проведать! — сказал Королев.
Но она почему-то молчала и стояла, не двигаясь, не приглашая войти.
— Да что с тобой, Ксения Ильинична? Не узнаешь своих? — удивился Королев. — Пойдем, а то совсем квартиру выстудишь.
— Не надо, Иван
Королева охватил страх. Мысль, которая, как это ни странно, почему-то ни разу не приходила ему до сих пор в голову, внезапно пронзила его.
— Уйди! — крикнул он, не узнавая своего голоса, и, резко, даже грубо отодвинув Ксению Ильиничну плечом, бросился в комнату, где обычно лежала Анна. Там было темно. Королев выхватил из кармана фонарик, но никак не мог нащупать негнущимися пальцами кнопку.
Наконец это удалось ему. Лучик света ударил в пол. Королев поднял фонарь и осветил угол, где стояла кровать. На мгновение у него отлегло от сердца: Анна Петровна, как обычно, лежала, укрытая одеялом.
— Анна! Анюта! — еле слышно позвал он. Что-то сжало ему горло.
Анна Петровна не шевельнулась.
«Она спит, спит… заснула, — стучало в его висках. — Она просто заснула, и Ксения закрыла ее с головой, чтобы было теплее…»
— Анна! Нюша! — позвал он уже громче и, шагнув к постели, протянул руку, чтобы приподнять одеяло.
— Не надо, Иван! — раздался за его спиной голос Ксении.
Рука Королева повисла в воздухе. Он медленно обернулся.
— Что?.. Что не надо?..
Ксения Ильинична подошла к нему, взяла за рукав ватника и потянула за собой к двери.
— Да ты… ты что?! — крикнул Королев.
Он вырвался, бросился к кровати, отдернул одеяло и увидел плотно сомкнутые, не дрогнувшие от луча света веки Анны, ее восковое лицо, ставшее совсем маленьким, сморщенным и посиневшим, полураскрытые неподвижные губы.
— Когда?.. — сдавленным голосом спросил наконец Королев.
— Недавно. Часа два назад. Вот… смотри. Я остановила часы… по старому обычаю.
Ксения Ильинична подняла коптилку, и Королев увидел на стене часы-ходики. Маятник был неподвижен. Стрелки показывали десять минут седьмого. Однако Королеву показалось, что часы идут — он отчетливо слышал их стук.
— А часы-то… идут? — проговорил он, не отдавая себе отчета в смысле произносимых им слов.
— Это радио, Ваня, метроном, — донесся до него будто издалека голос Ксении.
Королев опустил руку в карман, вытащил остатки сухарей.
— А я вот… я вот… принес… принес… — повторял он с каким-то тупым, безысходным недоумением.
И вдруг в голове его мелькнула отчетливая, трезвая мысль: «Она умерла в десять минут седьмого. В это время я был у Губарева. Если бы я пошел не к нему, а прямо сюда, то…»
И, будто поняв, о чем он думает, Ксения Ильинична сказала:
— Если бы пришел раньше… ну, пораньше…
— Не мог, — резко ответил Королев. — Дело было. — И еще резче, точно убеждая самого себя, повторил: — Не мог!
— Она совсем не мучилась, Ваня… будто заснула…
— Что? — переспросил Королев. — Да, да… Не мучилась. Я понимаю… Выйди, Ксения, на минуту. Я прошу.
Ксения Ильинична поставила коптилку на край стола и молча вышла
из комнаты.Королев подошел к постели. Несколько секунд смотрел на неподвижное лицо жены. И только сейчас понял, что с тех пор, как увидел ее впервые, минули десятки лет. Ушли безвозвратно. Ушло то, что казалось ему вечным…
«Она не умерла, — горько подумал Королев, — ее убили. Она погибла, а ее убийцы живы. Притаились там, в темноте. Совсем недалеко, в конце этой улицы… Убили ее, а сами живы…»
Сжал кулаки и услышал хруст крошащихся сухарей. Прикрыл лицо жены одеялом, подошел к столу, разжал ладонь, высыпал на стол крохи сухарей.
Потом негромко позвал:
— Ксюша!
И когда она возникла из темноты коридора, сказал:
— Вот… сухари… возьми. Поешь. Хоронить буду завтра.
17
Восьмого ноября Гитлер, в последние недели избегавший публичных выступлений, произнес речь в своем любимом Мюнхене на общегерманском собрании гауляйтеров.
Начал он с сообщения о том, что немецкими войсками захвачен город Тихвин. Гауляйтеры встретили заявление фюрера аплодисментами и криками «Зиг хайль!», впрочем, недостаточно громкими, поскольку никому из них до сих пор не приходилось слышать название этого русского города. Разумеется, они предпочли бы узнать о падении Москвы или Петербурга.
Гитлер, очевидно, почувствовал умеренность ликования. Он поспешил разъяснить, что захват Тихвина означает окружение Петербурга вторым кольцом блокады, и в который уже раз предсказал, что «Петербург сам поднимет руки, или ему суждено умереть голодной смертью».
Никогда не отличавшийся в своих публичных выступлениях логичностью мышления, фюрер на этот раз, казалось, побил все рекорды непоследовательности. Он говорил о Москве так, как будто она уже захвачена, и тут же перебивал себя жалобами на «бессмысленное сопротивление» русских и «других монголоидов», срочно вызванных Сталиным из непостижимых глубин этой мрачной России; он убеждал гауляйтеров в полном успехе «исторического наступления на русскую столицу» и тут же пытался объяснить, почему за последние несколько дней на Центральном направлении немецкие войска не продвинулись ни на шаг; он клялся, что восточная кампания будет закончена до наступления зимы, хотя многие из собравшихся знали, что в далекой России уже лег снег, начинаются морозы.
Но больше всего Гитлер говорил о престиже Германии. Он кричал, что никогда еще престиж ее не был столь высок, как теперь, стучал кулаком по трибуне, точно желая вбить эту мысль в головы покорных гауляйтеров.
Может быть, не их раболепные взоры ощущал на себе в этот момент Гитлер, а устремленный на него пристальный взгляд человечества, глаза миллионов людей, в которых теперь кроме ненависти можно было прочесть и злую иронию?
Может быть, истерика Гитлера была вызвана прозвучавшими накануне на весь мир уверенными и спокойными словами Сталина, и не на гауляйтеров хотел обрушить фюрер лавину хвастовства, самооправданий, очередных пророчеств, угроз и заклинаний, а на советский народ, который осмелился в осажденной столице праздновать годовщину своей революции?.. Так или иначе выступление Гитлера показало, что он находится в смятении чувств.