Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:
6
Стойкость и свобода от страха также являлись частью понятия о чести. В то время, когда особо рельефно обнаружились жадность, жестокость, попытки оттолкнуть других нуждающихся, стремление выжить за чужой счет, именно это умение безропотно переносить все тяготы блокадной жизни, не жалуясь и не требуя ничего для себя, с благодарностью подмечалось и ценилось прежде всего. Подчеркивание стойкости таких людей обязательно сочетается с перечислением иных их привлекательных характеристик. Особенно это заметно в дневнике директора Академического архива Г. А. Князева, нацеленным в первую очередь на выявление ярких примеров самоотверженности и выполнения своего долга. Такова, например, сделанная им 7 января 1942 г. запись о сотруднице архива С. А. Шахматовой-Коплан, верующей женщине, стойко переносившей все испытания: «Она никогда не говорила много о себе. Не интимничала, но я чувствовал, что ее спасает только одно – вера» [296] . В другой записи, сделанной 1 февраля 1942 г., приводится следующий диалог Г. А. Князева с С. А. Шахматовой-Коплан. «На мой вопрос, как она себя чувствует, она мне ответила: „Я то что, вот о других надо позаботиться"» [297] .
296
Из дневников Г. А. Князева. С. 39 (Запись 7 января 1942 г.).
297
Там же. С. 48 (Запись 1 февраля 1942 г.).
То же стремление рассматривать стойкость как нравственный закон заметна и в прочих свидетельствах о «смертном времени». «Одна. Сохла. Не жаловалась. Ничего не просила. И сейчас не жалуется», – так описывал заводскую
298
Кулагин Г. А. Дневник и память. С. 147 (Запись 22 марта 1942 г.).
299
«Из всех моих родных в Ленинграде оставалась только моя двоюродная сестра Вера Меркина… Очень выдержанная, волевая, внешне всегда будто бы спокойная… Очень добрый и сердечный человек, сама изрядно голодавшая, Вера всегда была со мною неизменно приветливой» (Бочавер М. А. Это – было: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7. Л. 14); «Мама моя целый день бегает, все организует и в домохозяйстве и дома. Прямо пучок энергии. Где она – там радость, тепло, спокойствие, выдержка, уверенность, желание работать» (Из дневника Майи Бубновой // Ленинградцы в дни блокады. С. 224 (Запись 16 декабря 1941 г.)).
300
Ерохина (Клишевич) Н. Н. Дневник. 3 октября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1л. Д. 490. Л. 23.
Не все оглядывались на нравственные правила и не каждый случай мог быть подверстан под эти правила. Нестойкий – это тот, кто «поглощает без оглядки все съестное», не рассчитывает на завтрашний день и не имеет сил остановиться [301] . Нестойкий признает неумолимую силу голода и усваивает «жалобный, пониженный тон в разговоре» [302] . Он панически боится обстрелов, он готов идти на любые унижения ради куска хлеба [303] . Он допускает обман, воровство – только бы выжить.
301
Зеленская И. Д. Дневник. 6 января и 2 апреля 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 50, 72 об.; см. также: Из дневника Майи Бубновой. С. 224 (Запись 20 декабря 1941 г.).
302
Зеленская И. Д. Дневник. 10 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 41 об.
303
См. рассказ М. В. Машковой о ее соседке Фисе, у которой украли продовольственные «карточки»: «Она не раз приходила ко мне, валялась в ногах, вымаливала кусочек хлеба. Я злилась, давала ей половину своего куска… и сердилась на жадность, с какой Фиса пыталась сохранить и тряпки и жизнь» (Машкова М. В. Из блокадных записей. С. 476 (Запись 21 апреля 1942 г.).
Неприязнь к людям, утратившим понятие о чести, выражается обостренно и эмоционально. Это в почти «житийных» блокадных описаниях праведников нет жесткости. Многие же рассказы о положении в городе имеют оттенок гиперболичности: народ стал жестоким, злым, все воруют, все ходят грязными [304] . Такие безапелляционные обобщения – обычный прием для усиления эмоциональности высказывания, свойственный любой беседе между людьми. Но именно потому, что эта категоричность стала привычной, она помогала отчетливее проводить границы между дозволенным и запретным.
304
Об этом даже говорила О. Берггольц в выступлении по ленинградскому радио: «…Нередко приходится слышать жалобы: „Ох, ну и народ у нас стал – черствый, жадный, злой“(Берггольц О. Говорит Ленинград // Берггольц О. Собр. соч. Т. 2. Л., 1989. С. 206).
Особенно рельефно это проступает в письмах Н. П. Заветновской дочери. У матери есть подруга, добрая, отзывчивая, с которой жалко расстаться – «а остальная молодежь, живущая у нас, большие грохи [так в тексте. – С. Я.], своего не упустят и не помогут, а норовят с тебя стащить, моей посудой пользуются, со спекулянтами дело имеют» [305] . Описание людей без чести содержится и в более раннем ее письме, отправленном дочери 27 декабря 1941 г. Здесь мы видим то же противопоставление добрых знакомых, без которых не удалось бы выжить, и тех, кто пренебрегает моральными заповедями: «Леля большая стервоза, хоть когда-нибудь в чем-нибудь нам помогла, хлеба не купит, идет купить себе, никогда не предложит своих услуг, видя, что я лежу…» [306] Четкостью деления на «своих» и «чужих» отмечено и письмо Г. Кабановой тете М. Харитоновой. «Свой» – это дядя Василий, приехавший сразу, едва узнал об «этих ужасах», привезший продуктов – правда, немного, но и они ей очень помогли. «Чужие» – это те, кто бросил ее в беде: «…Ни родных, ни знакомых нет.
305
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 5 февраля 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 32 об.
306
Н. П. Заветновская – Т. В. Заветновской. 27 декабря 1941 г.: Там же. Л. 24 об.; см. также письмо Н. П. Заветновской Т. В. Заветновской 17 декабря 1941 г.: «Эти близкие родные даже никогда не спросят про тебя»: Там же. Л. 22 об.
Знакомые мамины и папины все: кто эвакуировался, а кто и носу не кажет… Так что нет человека, который бы по настоящему пожалел и помог» [307] .
Особое омерзение вызывали те, кто наживался на народной беде. Для многих это были именно люди без чести. Их услугами приходилось пользоваться, но таких «стервятников» (по выражению И. Д. Зеленской [308] ) откровенно сторонились и презирали. Человек, бравший взятки у голодных ленинградцев, считался воплощением безнравственности. Этих взяточников подробно описал инженер В. Кулябко, встретив их во время эвакуации на Ладоге. Ему, изможденному, шатающемуся старику, не удалось сесть в крытую машину для перевозки наиболее ослабевших блокадников. Записи В. Кулябко – это не только рассказ о пережитом унижении. Каждая строчка дневника пропитана еле скрываемым отвращением к вору обирающему несчастных людей: «Спустя час говорят, что собирается машина для больных. Вышел, встал в очередь так, чтобы сесть были все шансы. Подходит закрытая машина, с ней… начальник с какой-то своей группой пассажиров, которые под невообразимую ругань больных, стоящих в очереди, и усаживает первыми… В это время прямо ко мне подходит какой-то человек и заявляет, что может меня отправить. Я понял, в чем дело, и решил дать взятку. Спрашивает, табак есть? Я сразу заявил, что за посадку в первую же машину дам 100 г. (пачку) табака 1-го сорта. Он тут же подхватывает мои вещи… Пошли, он усадил меня около столба, сказал, чтобы я с этого места никуда не уходил… Минут через 40 приходит сам начальник, осматривается, замечает меня на условленном месте, подходит и говорит, чтобы я выходил к машине… Я сейчас же вышел с вещами, упал, что случалось… неоднократно за этот день. Подходит машина, кто-то другой по указанию начальника берет мои вещи и говорит: „Давайте пачку табака". Отвечаю, что отдам, когда я и мои вещи будут в машине. Через минуту сам начальник открыл мне дверь, человек внес вещи, я наконец уселся, передал носильщику
пачку табака» [309] .307
Г. Кабанова – М. Харитоновой. 2 апреля 1942 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1к. Д. 5.
308
Так назвала И. Д. Зеленская санитаров скорой помощи, пытавшихся вымогать деньги у мужа ее дочери за отправку в больницу (Зеленская И. Д. Дневник. 25 февраля 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 63 об.).
309
Кулябко В. Блокадный дневник // Нева. 2004. № 3. С. 264.
Этих взяточников ничем было не пронять. Они видели, как падает, и не один раз, истощенный старик, слышали ругань – и обирали, никого не стыдясь, привыкнув ко всему. Обирали, как мародеры, снимая последнее, не брезгуя ничем. И ничего нельзя было сделать, и некому было жаловаться – это В. Кулябко увидел воочию. Какой-то блокадник от отчаяния кинулся на них с кулаками – его немедленно арестовали. И здесь же, в его записи, сгусток нарастающей ненависти и жгучей обиды: «Тогда я только понял, что все предшествовавшие машины тоже уезжали только с теми, кто в том или ином виде давал взятку… И такой человек, ведающий таким большим, ответственным, связанным с жизнью людей делом, морит сутками больных стариков, женщин, детей, только потому, что им нечем дать взятку» [310] .
310
Там же. Сведения о получении взяток от эвакуированных на Дороге жизни содержатся и в ряде других документов. См. сообщение начальника эвакопункта Борисова Грива Л. С. Левина: «Имели место случаи… рвачества и мародерства среди водителей машин, отдельных работников эвакопункта….когда эвакуированными давались большие деньги для того, чтобы поскорее посадить на машину и переправить на ту сторону» (Стенограмма сообщения Левина Л. С.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. On. 1. Д. 77. Л. 22); сообщение работника этого же эвакопункта о действиях одного из шоферов: «…С каждого человека взял по 1000 руб. денег». Он отметил также, что «брали водку, спирт» (Стенограмма сообщения Иванова: Там же. Л. 44).
7
Человек без чести обычно оценивался как таковой без смягчающих оговорок. Часто не принимались во внимание ни его немощь, ни бедствия его близких, ни последствия голода. Скажем прямо, если бы это произошло, то любые нравственные правила разрушились бы с молниеносной быстротой: всему бы нашлось оправдание. Жестокость морального приговора позволяла хотя бы в какой-то степени поддерживать элементарный порядок. И. Д. Зеленскую возмущало то, что молодые, здоровые рабочие боялись идти дежурить на «вышку». Их чувства ее не интересуют: «Беспардонное шкурничество лезет из всех щелей» [311] . У мальчика, с которым училась другая блокадница, В. Базанова, умер отец. Сочувствия к нему нет: он сразу отвез тело в морг и даже не поинтересовался, сколько хлеба берут за рытье могилы, хотя получал продукты по отцовской «карточке». Он, к тому же, смог «разжалобить» мастера и иметь дополнительный обед и ужин [312] . Понять человека, который остался сиротой, она не захотела – довольно и того, что ей известно. Из этой характеристики вообще исключены все «оправдательные» мотивы. Она кажется лишь собранием низостей.
311
Зеленская И. Д. Дневник. 24 сентября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 19 об.
312
Базанова В. Вчера было девять тревог… С. 133 (Дневниковая запись 12 июня 1942 г.).
Е. Мухина записала в дневнике 21 ноября 1941 г. рассказ жившей в их семье пожилой женщины. Она стояла в очереди за вермишелью и ей не хватило – «пришла… уставшая, замерзшая, с пустыми руками». Повезло другой родственнице, находившейся ближе к прилавку: «Какая сволочь! Не могла поставить старушку перед собой…» [313] . О том, что могло не достаться вермишели тем, кто находился перед «старушкой», она не говорит. В рассказах о нечестных поступках всегда видишь такую непоследовательность: где-то отстаиваются общепринятые понятия о чести, где-то они искажены представлениями о чести родных, о политической и профессиональной чести. И не находили противоречий между традиционными представлениями о морали и теми действиями, которые вынужден был совершать и сам обвинитель под давлением блокадных реалий.
313
Мухина Е. Дневник. 21 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 53 об.
Вместе с тем осуждение поступков других людей побуждало решительнее, чем обычно, отмечать свои нравственные идеалы. Жестокость приговоров означала и признание за собой обоснованного права выносить их. В неприязни к аморальным людям, подспудно или явственно, проявлялся именно этот категоричный подход: «Я бы так не поступил». Улавливая порой мельчайшие отступления от этики у других, неизбежно проводили и для себя границу, которую перешагнуть было нельзя.
Е. Мухину после смерти матери приютила подруга – стараясь как-то отблагодарить ее, она ухаживала за ее отцом. За ужином ест «пустой суп»: «хлеб до вечера не дотянуть» [314] . Рядом на столе много хлеба, банка с сахаром. Подруга берет «большие толстые ломти и ест их, посыпав сахаром» [315] – каждую деталь замечает голодная девушка. С ней не делятся: «Я знаю, завидовать нехорошо, но все-таки мне кажется, что Галя могла бы мне давать в день по маленькому кусочку хлеба без всякого ущерба для себя» [316] . Скрупулезно подсчитывает, сколько хлеба получает подруга: собственный паек, еще паек матери, которая недавно умерла, и отца – будучи больным, он не может есть хлеб. 1200 грамм в день – неужто подруга съедает так много? Сухарей она почти не сушит, значит, складывает хлеб в шкафу, где он черствеет. Так это или не так – она не знает. Но ведь шкаф закрывается на ключ, а для чего это нужно, если не для того, чтобы прятать продукты. «Получается очень нехорошо». Она с каждым днем слабеет от голода, а в шкафу лежит и черствеет хлеб. Она говорит об этом теперь без всяких оговорок, как о чем-то реальном – усиливаясь, чувство возмущения заставляет отметать всякие предположения, способные оправдать подругу. Конечно, это чужой хлеб, да и Галя – чужой человек, но… «Я бы на Галином будь месте из жалости дала бы кусочек хлебца. Мое сердце бы не выдержало». Почему бы ей, подруге, не понять, что если человек не просит, то это не значит, что он сыт: «Я ни за что первая не попрошу. Я слишком горда и самолюбива, чтобы быть попрошайкой». А ведь подруга знает, как голодает оставшаяся сиротой девушка, потому что 300 гр. хлеба в день – это очень мало, и ей, затянутой в воронку блокадного ада, тоже хочется есть, очень хочется есть, и бесконечны страдания, когда «так и подсасывает и тянет в желудке». Одно у нее желание – откликнулись бы, пожалели, помогли ей, спасли бы ее: «Боженька. Боженька, услышь меня. Я кушать хочу, понимаешь, я голодна… Господи! Когда же этому будет конец» [317] .
314
Мухина Е. Дневник. 13 марта 1942 г.: Там же. Л. 92 об.
315
Там же.
316
Там же. Л. 93.
317
Там же.
8
Записи Е. Мухиной выявляют ее основные понятия о чести. Она не откажется получить дополнительный суп в школьной столовой, но не будет просить хлеб у друзей – лишь согласится, если ей предложат. Ей не нужно многого – только маленький кусочек. Она не будет брать хлеб у голодных – возьмет у того, кто поможет без ущерба для себя. Программа «правильного» поведения тут возникает как прямой ответ на безнравственные поступки – чем возмутительнее они, тем сильнее потребность еще раз, и громко, подтвердить незыблемость нравственных правил. Это важно и потому, что именно они нередко давали единственную надежду выжить – не ждать же чуда в булочных, где могли выхватить хлеб, а продавцы были способны обмануть. Логика ее размышлений не замутнена ссылками на то, что ряд мотивов поведения подруги ей не известен. Ей легче создать некий монолитный образ черствого скупца и тем убедительнее подтвердить свое право называться человеком. Ее высокая нравственная самооценка подчеркнута этим эмоциональным выкриком: «Мое сердце бы не выдержало». И в таком ответе на недостойное поведение, иногда громоздком, иногда неуверенном, чувствуются незыблемые правила морали.