Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:

«Хлеб для детей» – эта фраза воспринималась иногда как пароль, воскрешая привычные для цивилизованного общества традиции. Трудно иначе объяснить случай, произошедший однажды около Нарвских ворот. Санки с новогодними подарками, предназначенными для детского дома, перевернулись, из свертков посыпались соевые конфеты. Зрелище было необычное по блокадным меркам. Начали останавливаться прохожие. Перевозившая подарки женщина-экспедитор собирала конфеты и, заподозрив недоброе, размахивала руками, надеясь не допустить их расхищения.

«Это для детдомовцев», – крикнула она. Можно было и не говорить этого, потребовать отойти, угрожать наказанием, даже просить о помощи – но первые слова, найденные ею, были именно такими. И произошло то, что она ожидала: «Внезапно люди в передних рядах окружили санки, сомкнулись, взявшись за руки [курсив мой. – С. Я.], и стояли до тех пор, пока все не было собрано и упаковано» [370] .

Рассказ, пожалуй, патетичен, но обращает внимание обилие подробностей. «Взявшись за руки» – характерный жест, показывающий и решимость не допустить, чтобы дети были обделены, и понимание того, сколько людей все же способны совершить такой поступок – а

это никак нельзя было использовать для лакировки блокадной повседневности. Детей в ДПР и детдомах обворовывали, могли оставить без надлежащего ухода, без простынь и кроватей — это случалось не раз. Но едва ли в то время было что-то более оскорбительным, чем обвинение в краже хлеба у ребенка. При чтении дневников и писем видно, что это задевало острее прочего. На такие поступки сразу обращали внимание, негодовали, высказывали презрение к тем, кто их совершал.

370

Котов С. Детские дома блокадного Ленинграда. С. 36.

В свидетельствах детей и подростков, потерявших родителей или оказавшихся на краю гибели, есть одна деталь, которой, похоже, они сами не придавали особый смысл, хотя ее стоит признать закономерной. Это отзывчивость чужих людей, узнавших постигшем детей горе. Первое движение их было самым благородным, – правда, не всеми и не везде оно могло быть долго сохранено. Так, одна девочка, которая потеряла почти всех родных, чтобы не умереть от голода, понесла на рынок оставшиеся у нее вещи. Ей, вероятно, удалось совершить выгодный обмен. Но отмечена ею не удачность сделки, а доброта в чем-то ей помогавших на рынке людей: по ее словам можно догадаться, что она рассказывала здесь о своей беде [371] . Рассказ М. В. Машковой о встрече на улице со знакомым ей мальчиком обрывается его словами о том, как он голодает. Из следующих ее дневниковых записей мы узнаем, что подростка накормили обедом в ее семье [372] .

371

Она рассказывала позднее, что встретила «сочувствие чужих людей к себе, когда меняла вещи из дома на кусок хлеба» (Степанова (Кабанова) Г. М. Автобиография: РДФ ГММОБЛ. Акт. 49–55).

372

Машкова М. В. Из блокадных записей. С. 20.

Мы видим, как ставшие сиротами или брошенные родителями дети и подростки получали приют в чужих семьях, и неизменно ими отмечалось, как подкладывали им иногда куски хлеба и мяса. Пытались утешить оказавшихся в беде, взять под свою опеку – хотя нередко только в первые дни после трагедии. И это чувство сопереживания при виде детских страданий отмечено не один раз. Читая дневник инженера Л. А. Ходоркова, видишь, как он, словно по кругу, вновь и вновь возвращается к теме смерти детей. Боль не отпускает его: «Если ребенок высокого роста, ему подгибают ноги, притягивают их веревкой к бедрам, чтобы тело уместилось на небольших санках» [373] . Такие же чувства испытывали и другие люди – и они стремились хоть как-то помочь детям. Один из блокадников отдал свою порцию за книгу М. Ю. Лермонтова, которую «протягивал мальчик, прося пайку хлеба»: «И мне его стало очень жалко, у него очень голодные глаза были и я решил, что один день перетерплю» [374] . Случай уникальный, но разве не была книга блокадных «трудов и дней» собранием таких же необычных историй, где, несмотря на запутанность эпизодов и развязок, не могли остаться незамеченными проявления подлинной человечности.

373

Ходорков Л. А. Материалы блокадных записей. 13 января 1942 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1-р. Д. 140. Л. 13.

374

Соловьева Э. Судьба была – выжить. С. 232.

«„А ты есть хочешь?" – „Хочу"… Посадил меня в комсоставскую столовую… отдал свой обед. Сидел и плакал… Потом рассказали, что у него двое детей были в оккупации» — таким запомнился школьнице Г. Н. Игнатовой тот день, когда ей неожиданно удалось подкормиться [375] . У шестилетней девочки Е. Тийс надежд было еще меньше. Рядом с домом, где она жила, находился дрожжевой завод, откуда ежедневно вывозили патоку. У ворот машины встречали дети, ожидая, что им что-то перепадет. Случалось это крайне редко, лишь иногда рабочие, «не устояв, черпали ковшом из бочки патоку и делили ее в протянутые кружечки». Девочка тоже стояла с кружечкой, но в стороне. Спас ее и мать, умиравшую от голода и цинги, незнакомый человек – шофер. Она так и не узнала его имени и потом не встречала его. Обычно испытывают особую жалость и симпатию к тем, кто не требует категорично, не просит прямо, не кажется наглым, а выглядит робким, застенчивым: «…Стал меня расспрашивать, почему же я не бегу за патокой. Я рассказала о маме, которая не поднималась. Он дал мне патоки, а на следующий день привез маленькую сосну и объяснил, как я должна заваривать хвойные иголки и поить маму. Через пару дней он привез котелочек „хряпы… велел понемногу давать маме» [376] .

375

Интервью с Г. Н. Игнатовой. С. 256.

376

Тийс Е. С. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 241.

Истощенным детям порой прощалось то, что обычно сурово пресекалось в «смертное время». Одна из блокадниц рассказывала, как мать сажала ее за стол, где обедали военнослужащие. Она надеялась, что ее дочь из жалости кто-то покормит. С девочкой никто не делился. Может, считали, что для нее тоже принесут обед, может быть понимали, чего от них ждут, но не хотели помогать. Один из посетителей, имея два «крупяных» талона,

получил за них две порции макарон. На ребенка он внимания не обратил. Голодная девочка, на глазах у которой до этого съели не одну порцию, терпеть больше не могла. Молча и тихо она придвинула к себе вторую тарелку с макаронами и начала есть. Военнослужащий, возможно, полагал, что это ее порция, и вскоре попросил официантку принести ему вторую тарелку.

«Разве девочка не с вами?», – спросила официантка. Военнослужащий, видимо, все понял, встал и молча вышел [377] .

Эта история, какой бы уникальной она ни была, обнаруживает одну примечательную деталь. Не очень охотно делились, или не делились вовсе с нуждающимися незнакомыми людьми, но когда были принуждены к этому, признавали, хотя и молча и, вероятно, с досадой, моральное право и другого на получение безвозмездной помощи. Если бы перед девочкой находились истощенные блокадники, эта история закончилась бы во многом иначе – раздались бы крик, ругань, плач. Здесь же за одним столом сидели тот, у кого имелась возможность получить две порции «на второе», и та, кому это казалось недостижимой мечтой. Моральная норма осознается с трудом, но подтверждается – и тем, что это ребенок, и тем, что он хочет есть, и тем, что кто-то может питаться сытнее, чем изможденная девочка. Необходимость нравственного выбора в то время, когда все обнажено и нет возможностей оправдаться, является неизбежной.

377

Архив Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге.

2

Конечно, между чувством сострадания к детям и делами тех, кто их жалел, дистанция бывала иногда длинной. В дневнике главного врача поликлиники и заведующего райздравотделом немало слов сочувствия к невинным жертвам блокады: «Насколько старше своих лет стали дети! Сколько страданий они перенесли! В каком морально подавленном состоянии проходит их детство. И никогда этой травмы не вытравить из их сознания, с ней они проживут всю жизнь» [378] .

378

Будни подвига. С. 60.

Но вот его дневниковые записи, относящиеся к «смертному времени». Из них мы узнаем, что его послали проверять ясли. Место это было «хлебное», терять работу здесь никому не хотелось, а недостатков можно было обнаружить немало. Проверяющего повели в столовую… Постыдности того, что произошло, он даже не чувствует: «Меня покормили… Ох, как это приятно! Зарядка на весь день» [379] .

Это человек не жадный и не жестокий. Он часто заботится о матери, делится с ней пайком. Он не благоденствует и, вероятно, действительно испытывает боль, видя несчастных, истощенных детей. Но перед искушением ему не устоять. Запись 1 февраля 1942 г.: «Хочу переехать на новое место жительство. В этих условиях надоело. Грязно, место для отдыха превратили в хлев… Возможно, устроюсь в яслях» [380] . Запись 6 февраля 1942 г.: «Прикрепился на питание в ясли. Первые дни показали, что это значительно лучше, чем питание в столовой райкома. Подкрепляю свои силы» [381] .

379

Там же. С. 134.

380

Там же. С. 140.

381

Там же.

Эти строки трудно комментировать. Приведем лишь еще одну запись, появившуюся в дневнике 2 марта 1942 г.: «Люди гибнут сотнями, тысячами в день. Как помочь, что сделать для спасения человеческих жизней» [382] .

Он не мог не понимать, что, угощая его, брали хлеб голодных детей, что даже отдавая свои продовольственные талоны в зачет обедов, он, как начальник, которому стремятся угодить, получит более обильную порцию за их же счет, что хорошие условия в яслях созданы для тех, кто получает мало хлеба, а не для улучшения питания чиновников [383] .

382

Там же. С. 124–125.

383

Возможно, такое «кормление» высокопоставленных лиц имело место не только в этих яслях, но и в других детских учреждениях. Л. М. Лотман, работавшая в детском доме, рассказывала, что после проведения там конкурса рисунков его экспертов, руководителей Союза художников, пригласили на «праздничный ужин и чай». Для участия в беседе с ними отрядили двух наиболее образованных воспитательниц (в числе их была Л. М. Лотман), предупредив, что они должны «вести разговоры об искусстве, но отнюдь не принимать участие в чаепитии и трапезе» – у директора детдома имелись четкие представления о том, кого стоило кормить за счет детей, а кого нет (См. Лотман Л. М. Воспоминания. СПб., 2007. С. 92).

Даже пристально наблюдающий за собой человек мог, как это видно из блокадных документов, то ли нарочито, то ли подсознательно отделять свои чувства от своих поступков, им противоречивших, не признавая их прямую связь. Словно его поступок вообще не мог оцениваться ни по какой шкале. Обратим внимание, как скупо, трезво, без оправданий и без пафоса отмечаются нарушения морали в личных документах, авторы которых в иных случаях обычно склонны к патетике.

В сострадании отражена совокупность нравственных правил, которые нередко «отключались» в сознании людей, если препятствовали выживанию, но при этом не исчезали полностью. Они делали даже очевидно корыстные действия более «цивилизованными». Мало кто сумел бы устоять перед искушением получить лишний кусок хлеба, но при этом стремились соблюдать хотя бы малейшие приличия. Вряд ли кто посмел бы беззастенчиво и жестоко, ни на кого не оглядываясь, вырвать этот кусок из рук обессиленных. Но не на глазах же у всех забирают у плачущих детей хлеб, не говорят же открыто и с укором, из остатков чьей еды приготовлено угощение для ревизоров. Тогда, может быть, и не спрашивать, откуда это взялось, промолчать, уверить себя, что это обычное дело – так спокойнее, так легче.

Поделиться с друзьями: