Блокадные новеллы
Шрифт:
Они вышли из ресторана, и резкий влажный ветер ударил навстречу им. Они молча прошли половину пути, и Ивлев, мучимый подозрениями, внезапно остановился, повернул к себе Павлу, сжал ее запястья и выдохнул, стараясь разглядеть ее глаза:
— Он был твоим любовником?
С исказившимся лицом, вырываясь из рук Ивлева, Павла выкрикнула:
— Да!.. Да!.. Был!.. — и побежала к гостинице.
Ивлев догнал ее.
— Ты любила его? — пытаясь придать голосу спокойный тон, спросил он.
— Да нет же, — устало и обреченно возразила Павла.
Темное, дикое бешенство горячей волной обожгло Ивлева, и его больное воображение рисовало картины, картины…
— Я тебя люблю, как никого! Да сообрази ты!.. — истерически звенел голос Павлы.
— Конечно, конечно… — механически твердил Ивлев.
Это была их самая исступленная ночь, они ласкали друг друга, прощая и прося прощения, подсознательно чувствуя, что после такой ночи у них уже не
Ивлев неожиданно понял, почему так наперекось все у него пошло с Павлой. То огромное и прекрасное, что сразу явилось в его жизни с Павлой, казалось ему минутным, как всякое счастье, казалось какой-то осиянностью, у которой не может быть будущего. А если это будущее искусственно создавать, то никакой уже осиянности не будет, а будет одна лишь обыкновенность, так же как у тысяч других людей, такая, как и у него самого в жизни. Но ведь бывает душевное счастье, рожденное в муках? — спрашивал себя Ивлев. Бывает, отвечал сам себе, но редко, так редко — сто человек сломают прежнюю жизнь, а одному лишь счастье выпадает… И он не находил ни воли, ни силы, чтобы, не оглядываясь ни на кого, сказать просто и мудро: «Я начинаю сызнова свой путь…»
Северный город проглядывался на горизонте домами, трубами, желтыми дымками в послеполуденном небе. За раздумьями и воспоминаниями незаметно промелькнул весь путь, и Ивлев удивился тому, что так быстро доехал. Вид города вернул его к реальному ощущению событий. Где искать Павлу? Как отнесется она — ведь она не ждет его сегодня?
Прежде всего Ивлев разместился в гостинице и спросил администратора: «А где у вас городское кладбище?» Администратор вскинула брови, но, видимо, ко всему привыкшая на своем посту, объяснила Ивлеву, как проехать на кладбище. «Ее надо искать там, подойду незаметно, увижу ее…» А что дальше делать, он сам не знал. Оставив машину на площади возле кладбища, Ивлев, оглядываясь, крадучись, скрываясь за спины идущих впереди людей, вошел на кладбище.
Выглядев, где хоронят, он осторожно пробирался среди могил, издали стараясь различить Павлу в темной толпе, окружавшей выкопанную яму. Люди были одеты в черное, тесно прижаты друг к другу, и он с точностью не мог определить, среди них ли Павла. Он замер возле покривившегося, обросшего зелено-желтым мхом гранитного памятника, решив дождаться, когда люди, похоронив, станут возвращаться. Стоять ему было неудобно, заслоняясь широким каменным крестом, он присел на цоколь памятника и с изумлением разобрал полустершиеся стихотворные строки о дожде, выбитые в граните. Его поразила последняя строфа: «Не спеши, прохожий, не страшись дождей, струи — кости тленных, вымерших людей».
Ему стало страшно от этих слов, и вся затея с поиском Павлы на кладбище показалась кощунственной. Вблизи раздался плач: «На кого, родимый, покидаешь сирот своих…» И он понял, что у той могилы Павлы быть не может. Он пошел к выходу и наткнулся невдалеке от кладбищенской ограды на свежую яму. Она была только что выкопана, глубинная земля, вывороченная по ее краям, еще не успела на солнце обсохнуть, и земляные черви, раздраженные обилием света, конвульсивно сокращали свои продолговатые тельца, стремясь скорее вновь уйти в глубь почвы. Взгляд Ивлева приковал мохнатый лиловый цветок на бровке могилы. Случайным взмахом лопаты он был срезан в полстебля, но следующий взмах отнес головку цветка чуть в сторону и воткнул его в рыхлую землю. Он еще казался цветущим, еще шевелились налитые ворсистые лепестки, но со срезанного, обнаженного стебля, медленно набухая, скатывались тяжелые капли сока… Навстречу шел молодой мужик, ситцевая рубаха плотно облегала мускулистую грудь, сапоги по-хозяйски вминали траву, на плече колыхалась лопата. Лицо было открытое, радушное и даже веселое. «Могильщик», — сообразил Ивлев и спросил, не хоронили ли маленькую девочку сегодня. Могильщик, словно обрадовавшись собеседнику, с готовностью ответил: «Почитай, третий день детишек не хоронют. И нонче никакой маленькой девочки не случилось». И добавил с некоторой гордостью: «Я ведь тута каждую ямку сам обделываю». Он пнул ногой в кромку ямы: «И эта моя… Для Иван Прохорыча с хлебозавода… Достойнейший, скажу, был человек… Сосед мой. Пропускали мы с ним с устатку». Могильщик вздохнул, печалясь о компаньоне, которого он лишился, и еще раз добавил: «А чтоб девочек нонче, — так ни в жись…»
И тут Ивлев подумал: а не хоронят ли дитя на каком- нибудь окрестном сельском кладбище? И Павла там. А подумав так, решил ждать вечера.
Вечером, дозвонившись до Павлы, Ивлев встретился с ней возле городского парка. Осунувшаяся, с бледным и поблекшим лицом, она хранила в себе все тягостные минуты дня.
— Зачем ты приехал сегодня?
— Приехал, — односложно ответил Ивлев.
— А где остановился?
— В гостинице.
— Слушай, Ивлев, — она продолжала смотреть на него так же сурово, и ее светлые глаза были матовые, холодные, — женись на мне. Я буду хорошей женой.
Она произнесла
эти фразы резко, выделяя каждое слово.Опешивший Ивлев, собираясь с мыслями, молча глядел на нее.
— Ну, хорошо, — невесело усмехнулась Павла, — позвони мне завтра. Я сегодня сама мертвая от усталости…
Она повернулась и пошла прочь. Ивлев постоял, пока Павла не скрылась, сел в машину и тронулся в сторону выездного шоссе…
Когда он отъехал километров тридцать, остановил машину у обочины, вышел на опушку леса, залитого прозрачной вечерней белизной. Он охватил голову руками, вновь и вновь воскрешая каждый жест и слово Павлы в момент расставания. А ведь горе человеческое, с которым прожила она весь день, открыло ей прямую, необкатанную правду жизни, и она сказала то, что в иной миг никогда бы не сказала! Но в этом ведь заключались ее внутренние мысли о жизни, ее стремление к неразделимости с тем, кого она любила. А иного в жизни не надо ей, не надо, потому что все так кратко, быстротечно, и раздавать себя по частицам, украдкой — значит самой надругаться над тем чувством, которое посетило ее.
Ивлев вспомнил, как в один из своих первых приездов к Павле они ходили в гости к молодой поэтессе, удивительной девушке, прикованной болезнью к постели. У нее были лучистые, извергающие сияние глаза. Ивлев слушал ее бесхитростные стихи, размягчаясь и печалясь:
Листку с ветвей легко ль срываться, лететь неведомо куда? Мой друг, так трудно расставаться, не зная, свидимся ль когда? Тревожно, бережно и тайно я буду думать про тебя, а ты, вдали безвестно тая, живи, не мучась, не скорбя.«Не мучась!», «Не мучась!» — и отчаянье, и брезжущий свет надежды проникали в мозг Ивлева, и Ивлев осознавал, что уже не сможет ни жить, ни работать так, как жил и работал прежде.
Печалюсь и улыбаюсь
Памяти В. В. Т.
Может быть оттого, что я родился и вырос в городе и все военные, блокадные дни круг моей жизни был ограничен городской чертой, во мне в юношескую пору зрело томящее душу желание увидеть русскую землю с ее дорогами, деревнями, цветущими полями, влажными еловыми лесами, услышать песенное и старинное слово.
Но осуществить мечту я смог едва ли не на двадцать пятом году своей жизни, уже выпустив первую книгу и числясь среди молодых поэтов.
Поезда, попутные грузовики, подводы увозили меня в самую сердцевину костромской земли. Названия мест, где я появлялся, звучали для меня музыкой: Шарья… Шабалино… Верхняя Вохма… Нижняя Вохма… Я обращался е людьми доверчиво и ненасытно. С кем только не перекрещивался мой путь! С крестьянами, еще не утратившими чувствования всех таинств земли; с молодыми пылкоглазыми следователями, разбирающими пьяные драки в леспромхозах; с замшелыми старцами, чьи окладистые бороды воскрешали эпоху протопопа Аввакума; с веснушчатыми девахами, у которых от налитых грудей лопались сарафаны… Переполненный красотой, красками, запахами отчей земли, я в конце концов очутился под Галичем в старинном поповском доме. Вдова-попадья доживала свой век, переписывалась с моей бабушкой, женщиной глубоко религиозной, — посему я был принят с особой ласковостью. Я не хотел застревать у попадьи, но негаданно задержался на несколько дней. От мужа у нее остался ворох церковных документов, служебных бумаг, начиная с девятнадцатого столетия. Часами сидел я в кладовке, где были свалены бумаги, разбирал их, вчитываясь в непривычный строй речи, удивляясь выразительности языка. Мне попались листы, помеченные 1825 годом. Это были расходные записки. Расчеты велись тщательно:
«…за сто железных гвоздей теснопетельных, купленных в городе для приколочения крюков и петель, заплачено семьдесят пять копеек».
«…за шесть бутылок красного вина, купленного в ярмонги по два рубля каждая, итого заплачено дванадцать рублей».
Я обратил внимание на дату: 14 декабря 1825 года, то есть в день, когда на Сенатскую площадь вышли мятежные гвардейские полки. Как неожиданно и странно я приобщился к той великой эпохе! Моя романтическая фантазия работала необузданно. И я уже видел сам себя бравым гусарским поручиком, волею случая занесенным в снежное захолустье, тоскующим по столице, друзьям, духовному единению с ними. И словно откликаясь на мятущееся предчувствие молодого гусара, слышится звон колокольца. «Господи! — вопрошает гусар. — Да никак кто едет!» Он выбегает на крыльцо. Навстречу из саней выпрыгивает разгоряченный товарищ, и его прерывистый шепот жжет сознание: «Скорее в дорогу!.. Промедление нетерпимо… Император умер… Готовится приведение войск к присяге…» И вот они уже оба мчатся и день, и ночь, меняя лошадей, восторженные, высоко возносящиеся мечтой.