Блудные дети
Шрифт:
На вид ей было лет 27. Роста она была средне-высокого, не худая и не толстая, а вот именно такая, какой должна быть красавица. Волосы её, блестящие, яркие, какого-то необыкновенного медового оттенка, так что на секунду мне показалось, что от неё пахнет мёдом, были гладко зачёсаны назад и стянуты под затылком в хвост. Длинный, пышный, медовый хвост был разделён на две пряди. Одна спускалась на спину, другая, переброшенная через плечо, покоилась на правой груди. Ещё меня поразил цвет её глаз – морская волна, утренняя заря, кобальт с древнерусских икон. Я никогда прежде не видел такого. Она смотрела на меня, на незнакомца, прямо, серьёзно и совершенно спокойно. И в лице её, ни в одной даже черте, я не заметил ничего ни глумливо-ироничного, ни злобно-насторожённого, ни высокомерно-недоверчивого, ни вульгарно-циничного. Это выражение так понравилось
– Привет, – развязно сказал он.
Она перевела взгляд на него, всмотрелась и, узнав, усмехнулась. Макс стоял на одной ноге, засунув руки в карманы брюк, привалившись плечом к стене. Вторую ногу он изогнул кренделем и упёр носком в пол.
– Привет, – сказала она, но с места не двинулась, точно спрашивая тем самым: «Что надо?»
– Вот, познакомься, – Макс кивнул на меня. – Это Кент... э-э-э... Кеша... Иннокентий. Я обещал тебе... И вот... привёл... – говорил он развязно, точно на пол собирался плюнуть.
Она молчала и не двигалась с места. Наконец до Макса дошло, что его объяснения не исчерпывающи.
– Иннокентий – мой хороший... знакомый, – уклончиво начал он, – это известный в определённых кругах философ. В смысле... в прямом смысле. Иннокентий – автор новейшей философской теории, получившей высокую оценку в профессорской среде.
Тут я вспомнил, что совсем недавно писал реферат по Шпенглеру по «Истории философии» и действительно получил высокую оценку. «Господи! Что он несёт? – подумал я. – Не знаешь, то ли смеяться, то ли со стыда проваливаться». Но мне не пришлось ни смеяться, ни проваливаться, потому что она протянула мне через порог руку и сказала:
– Алиса. Очень приятно. Проходите.
Мы оказались в небольшой квадратной прихожей. Пахло мокрой кожей, тяжёлыми женскими духами и несвежей одеждой. Справа и чуть дальше от входа помещалась двустворчатая распашная стеклянная дверь, отделявшая прихожую от комнат. К левой стене прилепилась серая стальная вешалка, крючки которой все были заняты. Также и пол был уставлен обувью всех фасонов и размеров. При виде этой чумазой обуви я немного успокоился. Дело в том, что я терпеть не могу хозяек, почитающих за высший шик и аристократизм предлагать гостям остаться в грязной обуви. По-моему, за таковыми предложениями кроется стиль жизни и даже целое мировоззрение. Ох уж мне эта советская светскость!
Помню, ещё старшеклассником я оказался вместе с мамой в гостях в одной роскошной квартире. Хозяйка, кажется, озеленитель по профессии, даже и до нескольких раз в год выезжала в командировки в Швейцарию, в связи с чем дом её решительно отличался от прочих домов. Интерьер слагался преимущественно из соблазнительных заграничных вещиц. Напитки, посуда, зажигалки – всё было импортным. Одевалась хозяйка на зависть всем подружкам. Например, к нам с мамой она вышла в сногсшибательном по тому времени белом махровом костюме. Куртка казалась спортивной, но вместо штанов хозяйские бёдра облегала короткая юбочка.
Посмотреть на привезённые шмотки, которые хозяйка с успехом сбывала знакомым, мы и пожаловали тогда с мамой.
Стоял ноябрь, и казалось, что уличная грязь прилипает и обволакивает с ног до головы. Но едва только я сделал попытку избавиться в прихожей от истекающих грязью ботинок, как хозяйка надула губки.
– Фи-и, – протянула она, – Ке-еша! Что за деревенские замашки? Ты что, из рязанского домика с геранькой к нам прибыл?.. Вытри ножки о коврик и проходи.
И вместе с виновато улыбающейся мамой они скрылись в комнате. Мама уже успела отереть подошвы и обить грязь с востроносых сапожек на тоненьких каблучках. Но мои «ножки» сорок четвёртого размера в ботиночках на протекторе не подлежали, я уверен, очищению через посредство коврика. К тому же замечание и вся его глупость мне решительно не понравились. И я решил доказать бестолковой хозяйке на практике, что оставаться дома в уличной обуви прилично и целесообразно только при наличии калош, и что Москва и Берн – совсем не одно и то же. Я вошёл в комнату и, для успокоения совести, с порога объявил, что калош не ношу. Хозяйка странно посмотрела на меня, хихикнула и пригласила сесть. Мне показалось, что она ничего не поняла.
Я прошёл в комнату и огляделся. В комнате, я сразу это понял,
было нечто такое, что, несомненно, могло бы заинтересовать меня. Я чувствовал это, хотя и не сразу смог разглядеть. Такое бывает: смотришь иногда на вещь и не видишь её. Наконец я разглядел это нечто. Это был ковёр. Довольно большой белый пушистый ковёр с мелким геометрическим рисунком. Он лежал посреди комнаты, и на нём помещались стол со стульями. До сих пор я уверен, что этот ковёр был предметом хозяйской гордости.Я возликовал. На такую удачу я даже и не рассчитывал. Я бросился к ковру, с удовольствием ступил на него, потом обошёл кругом стола и уселся. Следы, которые я оставил на ковре, уже смогли бы произвести эффект, но мне показалось этого мало.
На столе для гостей были разбросаны старые номера ярких заграничных журналов – у нас таких ещё не печатали. Я расположился и занялся прошлогодним номером «Vogue». Ноги свои я поставил под столом плашмя – как два утюга. И уже очень скоро вокруг моих «ножек» появились бурые каёмочки с неровными краями...
Когда мы с мамой собирались уходить, я уже стыдился своей выходки, своей мелочной обидчивости и даже жалел хозяйку, которую, сам не зная зачем, наказал так жестоко. По временам на меня находит какое-то странное злорадное желание одёрнуть, поставить на место. Даже на доброту или простодушие мне иногда хочется ответить насмешкой. И я всегда знал, что поддайся я на этот искус, сам же первый буду жалеть, стыдиться, изводить себя ощущением собственной мерзости. В тот раз соблазн был слишком велик. Хозяйка не казалась мне ни доброю, ни простодушною. Напротив, это был тип интеллигентной хабалки. Сколько я представляю себе, таковые хабалки – один из самых гнусных отечественных типов, продукт семидесятых годов. Не путать с шестидесятниками. Те, романтичные, восторженные, готовые на борьбу с мёртвыми тиранами и верные до слёз делу Ленина, ещё не отъелись после войны, ещё воодушевлены Победой и экзальтированны развенчанием культа. Может быть, скажут, что я не имею права судить о времени, в котором не жил. Но в таком случае и учебники истории придётся сжечь.
По-моему, шестидесятые годы – это время невысоких притязаний, но высоких амбиций. Народ, породивший Пушкина, вдруг заплакал в восторге от Вознесенского – вот символ той эпохи. Но на смену этим чудакам пришла интеллигенция сытая и завистливая. Остались в прошлом тяготы войны и ужасы ГУЛАГа. И вот уже замелькало в умах: laisser passer, laisser fair, laisser recevoir plaisir. [пропустите, не мешайте действовать, не мешайте получать удовольствие (фр.) laisser passer, laisser fair – один из лозунгов фр. революции.] «Дайте нам недорогой качественной колбасы, свежих овощей, а нашим детям – модных тряпок. И не мешайте нам жить!» Попробуйте троньте их, помешайте-ка получать удовольствие – и облетит интеллигентская глазурь, проглянет из-под неё хамоватый сноб, лишённый напрочь как аристократизма, так и незлобивой мягкотелости. Этот тип прекрасно показан современной писательницей Липисиновой. Сама яркая представительница, Липисинова описывает его прямо-таки с ностальгической нежностью. И перед читателем предстают герои, наивно верящие в собственную неотразимость и, как следствие, почитающие всех кругом своими должниками. Цель и стиль их жизни – удовлетворяться всеми возможными способами, что, по мнению Липисиновой, совершенно разумно и наиболее естественно...
Сумбур моих воспоминаний прервал Макс.
– У тебя разуваются? – спросил он, пытаясь пристроить на вешалку своё пальто и мою куртку.
– Ко мне в гости ходят в чистой обуви, – спокойно ответила ему Алиса. – Или приносят с собой.
– Так ты, по крайней мере, тапки нам дай, – прокряхтел Макс, прилагавший видимые усилия к тому, чтобы навесить пальто на крючок поверх груды чужой одежды; пальто же никак не хотело навешиваться и всё норовило соскочить с крючка на пол.
Алиса улыбнулась.
– Нет, Максим, никаких тапок у меня нет.
– Что же нам, в носках туда идти?
– Ну, это ваше дело. А в обуви я вас не пущу: вы наследите мне на коврах.
– А все ковры у вас персидские? – подхватил я.
Она снова улыбнулась.
– А потом, – продолжала она, обращаясь к Максу, – такая грязная обувь никого не красит. Вы и так... – она смерила нас по очереди взглядом, – вы и так выглядите странно.
– Но в носках-то... это будет... совсем странно! – Макс смотрел на неё, сиротливо прижимая к груди мою куртку.