Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– На самом деле, я за то, чтобы каждый делал, что хотел и не мешал другим делать то же.

– Совершенно верно, – заметил Булгаков, присевший на подлокотник кресла, в котором сидела Наташа-Двустволка. Наташа убрала с подлокотника свою обнажённую по локоть белую руку и, переглянувшись с дамами на диване, засветилась улыбкой довольной, кокетливой и таинственной одновременно. Дамы с дивана ответили ей такими же сдержанными и загадочными улыбками.

– Совершенно верно. Люди эти, – он кивнул куда-то в пространство, – рвутся сегодня в идеологи. Вчера ещё ссылались на Маркса, сегодня – на Святых Отцов. Не понимают только, что ничего у них не выйдет... Наш тугодумный народ, кажется, наконец понял, что абсолютных истин не бывает. Абсолютные истины только ограничивают свободу мысли... А для свободы нужна не вера, а уверенность...

– Уверенность

в чём? – выпалил я и сам испугался.

Они все уставились на меня с таким изумлением, точно и не предполагали во мне способности говорить. Это изумление рассмешило и раззадорило меня. Я почувствовал себя тореадором.

– Уверенность в законе, – медленно, словно оценивая, достоин ли я вообще ответа, проговорил Булгаков.

– Стало быть, вы полагаете свободу в законопослушании? – спросил я...

Уже в начале своего рассказа я говорил, что теория моя формировалась во мне постепенно. Скажу больше: она формировалась сама по себе, без участия моего сознания. И до того самого дня я понятия не имел о ней. Но как только я огласил «новейшую философскую теорию», я немедленно понял одну очень странную вещь: не думая определённо, я давно уже держался именно этого мнения. Макс угадал, я действительно, в каком-то смысле, оказался автором философской доктрины. В какой-то момент я вдруг точно проснулся: теория моя робко, но неотвратимо как птенец, пробивалась из каких-то потаённых глубин наружу...

Они все с любопытством меня рассматривали. Наташа-Двустволка, к креслу которой я стоял довольно близко, даже переменила позу, чтобы удобнее было рассматривать. Одалиска потянулась к Алисе, сидевшей возле неё на подлокотнике, и что-то шепнула ей. Алиса, наклонившись, выслушала, что-то тихо ответила, и Одалиска понесла её слова к Липисиновой.

– Свободный человек живёт по принципу «всё, что не запрещено – дозволено», – так же медленно и лениво проговорил Булгаков.

– Тогда никакой нет разницы между тоталитарным совком и либеральной Европой, – объявил я. – В совке тоже требовалось исполнять законы, и всё, что не запрещалось законами, дозволялось.

– В совке были другие законы, – зевнул Булгаков.

– Они везде разные... Нет стран с одинаковыми законами... И у каждой страны полно своих запретительных законов...

– На самом деле, юноша, – вмешалась опять Липисинова, – всё дело только в одном. В совке знать не хотели декларацию прав человека. А в декларации прав человека написано, что каждый человек свободен иметь любые взгляды и наклонности, какими бы специфическими они ни были...

– Ну, во-первых, – обратился я к Липисиновой, – взгляды и наклонности могут быть настолько специфическими, что их носитель нет-нет, да и нарушит закон. А во-вторых, насколько я понял, вы же не признаёте абсолютных ценностей, тогда откуда такое доверие декларации прав человека и судебным инстанциям?.. Декларация прав человека выдумана человеком. Она не существует сама по себе. Сегодня в ней записано одно, завтра, возможно, другое. И, может быть, совершенно противоположное нынешнему... Как можно быть уверенным в такой фикции?! Абсурд! Отрицая одну религию, вы создаёте себе новую. Выходит, что ваш бог – декларация прав человека и закон? Значит, им вы служите, им и поклоняетесь... Они да ещё доллар – вот ваша троица!..

Меня несло. Я, даже если бы и захотел, уже не смог бы остановиться. Булгаков со своей зевотой, Липисинова с «юношей» – о! я запомнил ей этого «юношу»! – подстегнули меня как плетьми. И я понёсся.

Они слушали меня кто с удивлением, кто с опаской, кто с насмешкой, но все с интересом. Писатель, облокотившись о спинку кресла дамы-Вампира, внимательно следил за мной, прищурившись. «Именно так и должен смотреть писатель», – подумалось мне. Макс был в восторге. Мне всё казалось, что он зажат и боится. Боится, что ничего у нас не выйдет и что мы будем посрамлены. Но когда я заговорил да ещё с таким воодушевлением, у него, видно, гора с плеч упала. Исчез страх, исчезла зажатость – Макс снова сделался самим собой.

– Я никогда не соглашусь с тем, что человек, полагающий свою свободу в послушании закону может называться свободным. Уж если быть законопослушным, то перед любым законом, а уж если быть свободным, то без ограничений... Ведь закон изменчив. А если ваша мораль – закон, стало быть, и мораль изменчива, но изменчива по прихоти того, кто принимает закон. А зачем,

спрашиваю я вас, зачем мне ждать позволения поменять мораль? Разве свободному человеку нужно чьё-то позволение?.. Абсурд! Свободный человек на то и свободный, чтобы всё решать самому. И если нет абсолютной морали, свободный человек сам для себя избирает мораль. Вот вы... все вы, например, избрали своей моралью закон. И не хотите признать, что тем самым вы добровольно позволили законотворцу ограничить вашу свободу!..

Я и сам удивлялся тому, что говорил. Ведь я не готовился и не думал, что буду говорить. Откуда брались эти слова? Точно кто-то нашёптывал, а я повторял чужое. Но в то же самое время это чужое казалось мне давно знакомым. Мне было весело. В голове у меня почему-то крутилась мелодия «Канкана». И я не мог отделаться от ощущения, что какая-то сила подхватила меня и кружит. И сам я ни за что не смогу остановиться, и остаётся только ждать, когда эта неведомая сила, наигравшись, отпустит меня.

– Искать свободу в послушании законам или в высокой покупательной способности – это мелко. Это бабья радость. Я бы даже сказал, что это противно. «Хочу халву ем, хочу – пряники» – вот и вся свобода. Впрочем, это совершенно в духе времени...

– В духе времени? – переспросил Булгаков.

– Ну да!..

– Насчет «бабьей радости»... – начала было Липисинова, но Булгаков не дал ей окончить.

– То есть сейчас витает такой дух, – снова вмешался он, – такой призрак, да? И всем внушает: «Ешь халву! Ешь пряники!» Так, по-вашему?

Дамы захихикали.

– Не кажется ли вам, господа, – продолжал я, не обращая внимания на остроты Булгакова, – что нынче всё измельчало, и все измельчали? Даже зло измельчало. Ещё недавно человечество видело настоящих апостолов зла, рвущихся опрокинуть мир в преисподнюю. Эти гиганты наделали столько шуму, что при упоминании о них человечество по сей день вздрагивает. А сколько было героев, борцов, первопроходцев?.. И что сегодня?..

– Стоп, стоп, – лениво перебил меня Булгаков. – Какой-то дух заставляет есть халву, человечество всё дрожит.. Я и сам сейчас задрожу, только хочу понять, при чём тут свобода?

– Как при чём? Ведь человек – существо трёхслойное. Ведь так?

– Так... – притворно озаботился Булгаков. – Была халва с пряниками, теперь пошли пирожки слоёные...

– Слои эти – тело, душа и дух. Зло, приспосабливаясь к человеку, тоже расслоилось. Что же мы видим? Пьянство, обжорство... Жалкие телесные страсти, смешные душевные... Ведь, не правда ли, ревнивец смешон? И страшные духовные. О! Здесь апофеоз зла, здесь его величие. Могущество, власть, порабощение... Но и могущество – это не свобода. Могущество над миром прочно связывает с этим миром. Паук, оплетший мух паутиной, может упиваться своей властью и силой, но единственное, чего он не может – это бросить всё. Следовательно, паук не свободен... Хотя такое зло достойно уважения, это вам не человек скотоподобный, который без хлеба и зрелищ кусает исподтишка...

– Как, как?! – заинтересовался Булгаков. – Как вы сказали? Скотоподобный? Это такой... с рогами и копытами, что ли?

– А при чём тут свобода-то? – возмущённо, и в то же время хихикая, спросила Наташа-Двустволка, глядя на меня исподлобья. Возмущение относилось ко мне, смех, без сомнения, к Булгакову.

– Увы! – продолжал я, не обращая на неё внимания. – Мы живём в век человека скотоподобного. Его культ царит сегодня. Не быть человеком скотоподобным стало даже немодно, а вот за право быть им люди совершают самые отчаянные поступки... Быть человеком скотоподобным означает иметь хлеба и зрелищ в достатке и отгородиться от ближнего законом. И вот это состояние сытого покоя называют сегодня свободой...

– Посмотрела бы я на вас, останься вы без хлеба и закона. Особенно без хлеба, – под одобрительные улыбки товарок вставила Дама-Вампир. И обиженно поджала губы.

– Но поймите, тот, кто зависит от чего бы то ни было – хотя бы от хлеба и зрелищ – несвободен. И свобода, ограниченная законом – это тоже не свобода. Потому что свободу нельзя ограничить по определению. «Ограниченная свобода» – это оксюморон, это всё равно, что «постное мясо». Надо либо найти в себе силы нарушить закон, либо признать, что свободы вообще не бывает. Быть свободным и законопослушным – это всё равно, что гулять по тюремному двору и думать, что освободился. Но был бы свободным – шёл бы, куда хотел, не ограничивался бы тюремным двориком...

Поделиться с друзьями: