Бог дождя
Шрифт:
Вокруг вообще обнаружились люди, они выросли точно из-под земли. И со всеми Аня точно заново породнилась. Люди жили не только во дворе, но и рядом в квартире. Их звали папа и мама, Аня даже начала различать смысл того, что папа говорил о политике, о Гайдаре – папа не сомневался, что его реформы выведут страну из кризиса, а маме помогала по хозяйству, пропылесосила ковер, помогла постирать в ванне покрывала: откуда-то вдруг появилось и время. Родители, заметив это невиданное потепление, снова начали уговаривать ее ехать в Канаду вместе с ними, и тут случилась новая странность. Неожиданно для себя Аня согласилась – пожить с ними вместе, может быть, год, – даже если в канадскую аспирантуру ее не примут. Родительскому счастью не было конца. Проступили сквозь небытие и однокурсники, опять потихоньку она начала общаться
И все же самым невероятным Ане казалось то, что впервые за их четырехлетнее знакомство ей ничего от батюшки не нужно, немыслимая кротость опустилась на сердце. Нельзя его видеть – что ж, она не будет, нельзя слышать – хорошо. Пусть будет так, как ему лучше. Она перестала вечно нервно ждать встреч, звонков, его служб, хотя все равно думала о нем непрерывно, и стоило ей представить, как он быстро шагает где-то по улице, садится в автобус, смотрит в окно, просто вспомнить, что он есть, существует на этом свете, – душа озарялась и ликовала. Никогда еще она не благодарила Бога с такой горячностью: за то, что Он сделал так, чтобы этот человек родился, чтобы он жил и ходил по земле, за то, что она повстречала его, Господи.
И разве знала она прежде, какой волшебной силой обладают эти слова, как рука то и дело соскальзывает и пишет, пишет на полях все одно. «Я люблю тебя я люблю тебя я люблю». Аня поднималась из-за стола, сбрасывала зачарованность, подходила к полкам брала томик Пушкина и, точно бы проверяя себя, все еще не в состоянии поверить, поверить в чудо, перечитывала Онегина, особенно ту сцену, где Татьяна беседовала с няней – все было то же самое, все сходилось!
Это было совсем как в церкви, сродни благодати, столько света вдруг пролилось на ее грешную голову.
Батюшка же стал ей звонить.
И опять они подолгу говорили, хотя и проще, и чуть скучнее, чем в заветные три дня. Иногда Аня растерянно ловила себя на тоске по тем мучительным, сладким разговорам, ей хотелось еще и еще. Нет, она стыдилась и боялась – только не это! – и все же невольно ждала, всегда ждала теперь той хрипловатой больной интонации.
Одного она не понимала: с ней-то все ясно, она его любит, а он? Отчего он звонит ей? Возможно, ему было просто немного скучно, а их беседы обычно получались занимательны… Или просто у него была такая волна: он заметил наконец, что она существует? Она не сомневалась, что он вовсе не думал, кому звонит, почему, и теперь, на трезвую голову, конечно, вряд ли и помнил уже о вырвавшихся словах о любви, хотелось – вот и звонил. У батюшки продолжался отпуск, и жизнь он повел для себя необычную, точно желая оторваться от всего, от своего прежнего строгого, замкнутого существования, начал ездить за город, звонил поздним вечером из трещавших автоматов с каких-то дач (везде он был желанным гостем), голос терялся, тонул в шорохах, помехах… «Не слышно, ничего не слышу, батюшка!» Тогда он говорил: завтра из дома еще позвоню.
И звонил из дома.
– Я приехал. Вечером еще позвоню.
И вечером звонил снова. Вскоре он спросил ее:
– А не прийти ли мне к тебе в гости? Как ты на это смотришь?
Как она могла смотреть?
– Может быть, прямо завтра?
– Завтра я на один день уеду, как насчет послезавтра?
– Днем?
– Договорились.
Гости
Он приехал к обеду, отслужив, отпев и открестив всех, кого выпало в тот день. Никогда до этого Аня не принимала у себя батюшек. Чем кормить, чем поить? С утра пробежавшись по магазинам, она накупила всего, что только можно, и, кажется, кучу лишнего, но в конце концов в отчаянии просто сварила первый в своей в
жизни борщ – по рецепту в маминой кулинарной книге. Готовка продолжалась три часа, Аня едва успела.Она стеснялась и мекала, когда он вошел. Отец Антоний, кажется, тоже слегка робел – тихо прошел на кухню, прочел молитву перед едой, сел. Аня налила батюшке суп, он к нему не притрагивался, сидел молча, опустив глаза («Вы сыты?» – «Нет, жду, когда остынет. Посиди, не хлопочи»). Она говорила, спрашивала у него какие-то необязательные вещи. Наконец, батюшка выхлебал тарелку, ожил и проговорил неожиданно весело:
– А не оскорбит ли молодую девушку бутылка шампанского?
– Не оскорбит, – отвечала молодая девушка. И засмеялась. Скованность начала отступать.
Бутылка была извлечена из сумки и улеглась в холодильник. Вскоре ее отставили на пол.
– А не оскорбит ли молодого иеромонаха рюмочка французского бренди, купленного нарочно для почетного гостя?
– Не оскорбит, – усмехнулся в усы иеромонах.
Бутылка пустела, разговор журчал все звонче и проще. Аня радовалась, что почти не пьянеет – легкий хмель просто смягчал эту непривычную, неофициальную встречу.
– Аня!
– Да, отче?
– Да ты своя в доску!
Батюшка взял гитару, спел песенку собственного сочинения – очень ироничную и смешную. Он опять рассказывал о своем прошлом – мягко, с ностальгией, – о театре, о людях, видно, любивших его, и которых он когда-то любил.
– Это молодость была. И выпить я мог сколько угодно. А наутро просыпался веселым, свежим. Но потом все почему-то делалось темнее и темнее, эти бесконечные гастроли, застолья, народ у нас, сама знаешь, хлебосольный, в отношениях тоже вдруг наступил разброд, и братство наше театральное, мы, не поверишь, жили очень дружно, стало как-то меркнуть, а я все не мог уйти.
– Что же тебя держало?
– Любовь к театру. Да что я! – он махал рукой. – Все это давно ушло, – и он опять наигрывал что-то, напевал, разливал дальше.
Отец Антоний незаметно пьянел, но от этого делался только мягче. С невольным любопытством Аня вглядывалась в его лицо и отводила взгляд: такой ослепительный отсвет лежал на нем, того мира, такой свет посвященности. Он мог быть злым, мог говорить недобрые, грубые слова, мог вот так, пьяненький, петь песни, и, казалось, тут уж все терял. Но она поднимала глаза: и сквозь пьяное лицо, и на таком лежали ясные блики. Залегли несмываемо, невытравимо. И всякий раз, когда ей хотелось заговорить с ним по-свойски, запросто, фамильярно, в последний миг она невольно проверяла, бросала быстрый взгляд – и язык немедленно прилипал к гортани.
Возможно, оттого-то, размышляла она потом, телефон и сыграл в их истории такую роль, хе-хе, роковую – по телефону не видно лица! По телефону слышен только голос, голос человека, мужчины тридцати восьми лет.
Понимал ли он сам, что с ней происходит? Аня не знала. Отчего-то ей хотелось думать, что нет, или не до конца, или не так… Но постепенно, по неуловимым мелочам, она стала замечать: понимал, понимал прекрасно. Может быть, не сознавался себе, может быть, себя обманывал, а понимал.
Еще в самом начале, когда он стал звонить каждый день, ее охватило сомнение:
– Ты знаешь, мне иногда кажется, я к тебе слишком горячо отношусь, понимаешь?..
– Аня! – он чуть помолчал. – Мы же живые люди!
Значит, можно, значит, ничего страшного! И правда, она же ни о чем не просит, ничего не хочет, она будет просто любить его, вот и все.
Однако как-то очень издалека, очень походя уже и тогда хладной змейкою проскальзывало в душе изумление: отчего он ее не остановит? Отчего не намекнет, хотя бы едва, что ситуация – безвыходна и разрушительна, несмотря на самые светлые побуждения и чувства? И тогда же, так же издалека, далеким фоном проступило понимание: ему это нравится. Нравится быть любимым, только негласно, без обозначения в лоб этой в общем прозрачной, однако, пока она не названа, вполне пристойной ситуации. Но ей-то, ей все сильнее хотелось говорить. Ей хотелось рассказывать ему, да и всем вокруг, какие чудеса с ней происходят, хотелось выкрикнуть наконец! И как-то раз, исписав очередной листочек любимым трехеловным предложением, она набрала знакомый номер, не взглянув на часы, среди ночи, чтобы наконец высказать это вслух, будь что будет, невозможно больше терпеть: я люблю тебя. Батюшка, я тебя люблю.