Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда он зашел туда во второй раз, то у него уже объявились знакомые, за столиками в основном играли в карты, в скат или в шестьдесят шесть. Арон еще не забыл, как играют в шестьдесят шесть, и подсел к игрокам, здесь играли на выпивку или довольно маленькие суммы. Но куда важнее, чем выигрыш и проигрыш, для него была возможность отвлечься. «Ты глядишь на часы и благодаришь судьбу за то, что прошло столько времени». Теперь часто случалось, что он возвращался домой очень поздно и в подпитии. Ирма никогда его не упрекала, она лишь говорила, что он сам должен заботиться о своем здоровье и не перегибать палку. Арон отвечал довольно грубо и просил не учить его. Он говорил ей, что пьян не

от выпивки, что, не будь этих дурацких ее занятий, ему бы и пить не пришлось. Тут она умолкала.

Однажды во время игры он схватился за сердце и упал со стула. Его перенесли в другую комнату, остальные игроки растерялись. Они уложили его как можно удобней, расстегнули на нем рубашку и не отходили, пока он не смог выпить глоток воды. Встал он только через час. За это время приехала «скорая помощь», и врач закатил ему укол. От дальнейшей помощи Арон отказался и отправился домой. Ирма сразу поняла, что случилось, а на другое утро Арон сказал ей:

— Ты видишь, я старался как мог, но ничего не выходит.

— Ты про что?

— Про уроки музыки.

— Хорошо.

Она попросила его только запастись терпением, ненадолго, на неделю, пока у нее не побывают по разу все ее ученики. Не то ей придется пойти к каждому домой, а она даже не знает все адреса. На это Арон согласился. Последняя неделя бренчания, и в кабачок он больше не ходил.

— Если б мне захотелось, — сказал как-то Арон, — я мог бы подсчитать, сколько часов мне пришлось просидеть в этом кабачке.

За время занятий Ирма заработала более трех тысяч марок наличными.

5

С недавних пор я не могу отделаться от впечатления, что рассказы Арона становятся все подробнее. Теперь он часто превращает пустяковые случаи в целые романы или даже того хуже: пытается придать ценность незначительным фактам, сопровождая их плоскими сентенциями. Теперь он не просто рассказывает мне о том, что Марк слишком рано встал после гриппа и тотчас снова слег с воспалением легких, нет, он добавляет к этому: «Величайший враг человека — это его собственное нетерпение».

Спросив себя, по какой причине мог так измениться стиль его рассказа, я нахожу лишь один сколько-нибудь удовлетворительный ответ: Арон хочет как можно дальше отодвинуть конец моих интервью. Лишь ему одному ведомо, как много историй еще осталось у него в запасе, лично мне думается, что немного, и он в страхе ждет того дня и часа, когда будет вынужден признать, что больше ему рассказывать нечего. И еще он боится снова стать таким же одиноким, как до нашего знакомства. Следовательно, он вполне допускает, что я способен, едва он кончит рассказывать, откланяться и больше никогда не показываться, и это подозрение для меня оскорбительно. Разумеется, я не могу так, прямо, ему сказать: «Ты зря боишься, рассказывай мне дальше, как рассказывал до сих пор, только без этих отклонений, которые никому не интересны, я и после конца нашей работы буду к тебе заходить, так часто, как ты сам этого пожелаешь». Вместо этого я сижу перед ним с участливым выражением лица, киваю на каждое третье слово и чувствую себя не очень уютно. Я впервые сознаю, что занял в жизни Арона определенное место и никакой возможности отступления у меня больше нет, во всяком случае достойного отступления. При этом совершенно не играет роли, приятно мне это или нет.

Я спрашиваю у него, не считает ли он, что своим одиночеством он в большой степени обязан самому себе, что он слишком легкомысленно и бездумно оторвался от всех и от всего. Арон тут же отвечает:

— Я не сам себе выбирал то, что со мной произошло.

— Именно в этом я тебя и упрекаю, — отвечаю я.

— Выбирать можно лишь тогда, когда есть из чего.

Не имеет смысла говорить, что ему есть из чего выбирать. Он попросил бы меня

перечислить, из чего именно, я мог бы назвать во-первых, во-вторых, в-третьих, а он сразу же начал бы называть каждую из перечисленных возможностей глупой и не заслуживающей внимания. «И эти глупости, по-твоему, выход?» — спросил бы он, не поверив моим словам, что лишь сочетание отдельных, маленьких начинаний может принести удовлетворение. Вместо этого я говорю ему, что он мог бы, к примеру, стать опекуном пожилых людей.

— Это с моим-то нетерпением?! — восклицает он. — С моим сердцем? Да мне самому нужен опекун.

Или он мог бы работать на каком-нибудь предприятии бухгалтером, в случае чего — на полставки, таких специалистов сейчас днем с огнем ищут.

— Мне и так хватает денег на жизнь.

— Черт подери! — восклицаю я. — Кто тебе говорит про деньги?

Я призываю себя к спокойствию и объясняю, что во всех моих предложениях речь идет лишь о гипотетических возможностях самому покончить с одиночеством.

— Счастья, — говорю я ему, — можно достичь лишь благодаря отношениям с другими людьми, во всяком случае, того, что я подразумеваю под счастьем, но никогда в уединении и никогда уклоняясь от чего-либо.

Если отвлечься от некоторых немногочисленных достижений техники, Арон до сих пор живет в каменном веке. Вокруг него совершаются важнейшие общественные изменения, а он, видите ли, ни в чем не желает участвовать. Даже его отношение к происходящему, все равно, неприятие это или, наоборот, симпатия, мне не ясно. Я говорю:

— У тебя есть документ, который удостоверяет, что ты жертва фашизма и потому имеешь право на некоторые льготы и привилегии. Против этого трудно возразить, но неужели тебе этого достаточно? Пожалуйста, не пойми меня превратно, но разве тебя устраивает перспектива всю свою жизнь быть только жертвой фашизма и больше ничем?

— Ты что, хочешь, чтобы я отказался от удостоверения? — спрашивает Арон.

И я отвечаю:

— О, Господи!

Тогда он:

— Не волнуйся, пожалуйста, я все равно скоро умру.

Я в ответ:

— Я просто изнемогаю от сострадания.

— Ну спроси же меня, наконец, — предлагает Арон, — с чем я согласен, а с чем нет. Ты ведь еле терпишь…

— Не пойму, о чем ты, — отвечаю я.

— Это ты можешь рассказать своей бабушке, — говорит он.

И снова недоразумение, и снова его терзает подозрение, что наши разговоры — это на самом деле замаскированные допросы. Но, как мне приходит в голову, допрашивают лишь тех, кого подозревают в каком-нибудь преступлении. В каком же, по мнению Арона, подозреваю его я? Хотя нет, ведь свидетелей тоже допрашивают, будем надеяться, что это ему известно, если он уж никак не может отказаться от своего заблуждения. Я говорю: да я ж тебя не спрашиваю о том, что и без того знаю.

Арон глядит на меня, ехидно прищурившись, каким, мол, умницей я себя считаю.

— Тебе известны мои политические взгляды?

— Ну, так, примерно, — отвечаю я.

— А откуда?

— Ну мы ж с тобой сколько времени знакомы.

— Да что ты говоришь! — восклицает Арон. Он явно не знает, смеяться ему или сердиться. — Тогда сделай одолжение и расскажи мне про них.

— Про твои взгляды?

— Да.

— Я думал, ты их и сам знаешь.

Арон и бровью не повел, выслушав мою не слишком удачную шутку. Я вижу, что он решил не произносить больше ни слова, пока я не выполню его желание. Чтобы он не счел меня шарлатаном, я начинаю с заявления, что речь пойдет лишь о моих предположениях, однако о таких, которые основаны на наблюдениях или на мыслях, высказанных им при других обстоятельствах и по другому поводу. Он нетерпеливо кивает, и я начинаю. Я говорю, что его отношение к любому общественному порядку, нашему или не нашему, продиктовано себялюбием. Что оно зависит от того, сколько может дать этот порядок лично ему.

Поделиться с друзьями: