Боль
Шрифт:
– Привет, - сказал Васька.
– Тресочки потрескаем.
– Ты что, влюбивши, - глаза-то шальные?
– спросила Анастасия Ивановна.
– Нет, тетя Настя. На работу пойду устраиваться. Мне работу потяжелее надо, чтобы я уставал.
– Сам не знаешь, чего ты хочешь.
Умывшись и засучив рукава, Васька жиденько развел охру светлую и начал рисовать ею Нинкину одуванчиковую пустыню. Почему Нинкину? А потому, что давным-давно Нинка, еще совсем маленькая, может быть первоклассница, встретила его на лестнице и сказала:
– Здравствуй, большой мальчик, я тебя жду. Я хочу показать тебе мою картину.
Над Нинкой нельзя было смеяться,
Нинка взяла Ваську за руку и повела на самый верхний этаж. Там на стене была приклеена картина.
– Это я на красивой лошади. Я, когда вырасту, буду наездницей, балериной и дрессировщицей кошек.
– Говоря это, Нинка пыталась задрать ногу на подоконник и руками размахивала, словно "маленький лебедь". И в дальнейшем, когда она рисовала, а Нинка всегда рисовала стоя, она, сама того не замечая, выделывала ногами всякие кренделя.
Картина поразила Ваську единением желаний и достижений, таким пугающе простым, - он уже тогда, мальчишкой, понял, что это подвластно лишь Нинке, беззаботно изгибающейся у окна и счастливой своим существованием.
Васька так загляделся на Нинкину картину, что не услышал, как на площадку вышел Нинкин отец.
Нинка взяла Ваську за руку, повернула его к отцу и сказала:
– Папа, этот большой мальчик Вася - мой друг.
Рисуя охрой контуры Нинкиной одуванчиковой пустыни, Васька вспомнил, что именно подвыпивший Нинкин отец свел их в Исаакиевский собор впервые, целую толпу дворовой детворы, - показал маятник Фуко, дабы осознали они, что Земля вертится. Но вместо голоса Нинкиного отца, в котором всегда звучали нотки подлинного удивления, Васька услышал скрипучий, несколько самодовольный голос старика с Гороховой улицы:
"Посмотрите сегодня на маятник без иронии, посмотрите как на иконы, как на скульптуры святых, оцените его как явление духовное, как символ веры во всемогущество и торжество разума, веры, ушедшей вместе с ликбезами. И все реже приводят его в движение экскурсоводы, поскольку людей, желающих увидеть воочию чудо вращения Земли, с каждым годом становится все меньше".
В комнату вошел Сережа.
– Ты чего не идешь треску есть, - остынет.
– Он долго глядел на контуры лошади и вулканов и, наверное, изо всех сил терпел, но не сдержался: - Какую-то чушь рисуешь. Нарисовал бы солдат. Колючую проволоку. Разведку.
– Много ты понимаешь в разведке, - сказал Васька довольным голосом: ему хотелось нарисовать в небе глаз.
В комнату вошла Анастасия Ивановна - тоже смотрела долго.
– На голодное брюхо даже воблу не нарисуешь. И чего это некоторые художники воблу рисуют? У других красота, а у них вобла.
– Если уж рисовать, то войну, - сказал Сережа.
– Искусство есть документ эпохи.
– На картинах война баталией называется, - отозвалась Анастасия Ивановна.
– Потому что красиво мрут.
Они ели треску, Сережа что-то доказывал, Васька отвечал весело, но спроси его, о чем они говорили, он бы уставился в глаза и удивленно спросил в свою очередь:
– Разве мы о чем-нибудь говорили?
– Он думал об одуванчиковой картине, о цвете неба, легкости и прозрачности.
Но шла ерунда. Бред!
Он написал небо для херувимов, лошадь для цирковой езды и не написал одуванчиков - их нельзя было написать, получались бледные грязные пузыри на бледно-зеленых ножках. А у Нинки они были написаны просто, как колеса со
спицами, но никто не сказал бы, что это колеса, - это были одуванчики. И лошадь была большая, очень сильная и добрая, - Васька вспоминал, что она в то же время была немножко похожа на жирафа, и ноги у нее были толстые и широко расставленные.Вулканы на Васькиной картине казались нелепостью. Все было глупым.
У Васьки ныли плечи и поясница. Когда у него стали мелко трястись ноги в коленях, он швырнул кисти и лег.
Ныло все, каждый мускул, ныли даже зубы, словно избили его каким-то особым изуверским способом, не оставляющим ни синяков, ни ссадин, но всего сильнее страдала душа и горевал мозг: они как бы увидели друг друга без одежды и поняли, как слабы и хилы; они уже не питали иллюзий ни по отношению к себе, ни по отношению друг к другу - они сидели на голом камне, душа и разум, а третье место, посередине, которое должен был занимать талант, оказалось пустым, потому им было так сиротливо и холодно.
Он смотрел в потолок. И хотя окна выходили во двор, по потолку летели вспышки холодного трамвайного электричества.
Васька был отторгнут от живого мира, упрятан в застенках своих неудач или своей бездарности.
Афанасий Никанорович молчал, горевал вместе с Васькой. И сказать ему, наверное, было нечего.
Васька встал, намочил тряпку скипидаром и смыл все, что накрасил.
"Правильно", - сказал кто-то. Васька узнал голос Юны. Тогда и Афанасий Никанорович заговорил: "Голубое не цвет - состояние души. А как его угадаешь? Только по звуку".
Васька отошел от холста. Картины не было, была ее тень, и тень эта жила. Васька вытер руки. Достал со шкафа завернутые в газету фотографии Нинки, те, что ему Вера дала. Шторы на Вериных окнах были задернуты, из ее квартиры текла музыка, не хрипатый патефонный шум, а чистая, только рожденная. Васька вспомнил, что у Веры есть рояль, - наверное, гости играют. Потом вспомнил, что Вера сама всегда хорошо играла. Еще вспомнил, что он ведь и не спросил даже, где и кем Вера работает.
Нинка смотрела на него с фотокарточек - далекая девочка с тонкими запястьями, с едва намеченной грудью. Смотрела чуть исподлобья. Ваське стало больно от этого взгляда, показалось, что она его укоряет в чем-то, наверно в бездарности. Но тут же он сообразил, что взгляд Нинкин предназначался фотографу, а фотографом-то скорее всего была даже не Вера, а кто-то из ее многочисленных ухажеров, может быть даже Адам.
После похорон отца Нинка сказала:
– Посиди тут.
– Он к ней пришел за книжкой.
Он сидел - что же, раз сказала "сиди".
Вдруг окно отворилось, его толкнули снаружи, с улицы, и вошла Нинка.
– Ты что, сумасшедшая?!
– крикнул он.
– Шестой этаж. Ты что, очумела?
– Я прошла по крыше из кухни. Я много раз так ходила, когда отец засыпал пьяный. Он всегда запирался.
– Чего же ты тогда меня попросила по трубе лезть?
– Я знала, что он мертвый. Я чувствовала. Я не могла сама.
– А что же ты мне об этом пути не сказала? Он же совсем безопасный. Васька всем телом вспомнил качающееся проседающее колено, судорогу в спине, карниз, на котором висел, дрыгая ногами, над пустотой в пять этажей.
– Извини, - сказала Нинка, опустив голову.
– Я тогда забыла. Я тогда все забыла. Извини, пожалуйста, если можешь.
– Она зашла Ваське за спину и обняла его.
Ему стало тепло. Он, наверное, задремал. Но на том голом камне, где раздельно и сиротливо сидели его душа и разум, что-то сдвинулось, стало теснее.