Боль
Шрифт:
Сережа покраснел: он позабыл, что здесь обедают в одно и то же время, и, не думая, подгадал к обеду.
Старуха села на свое место во главе стола. И все сидели по своим местам. Между старухой и Маниной матерью стоял пустой стул. И вся противоположная сторона стола тоже была пустой - Манина тетка эвакуировалась с театром в Алма-Ату.
Домработница, тоже старая, ее звали няней, разлила по тарелкам овсяный суп. Обнесла всех хлебом - каждый взял себе по кусочку, в хлебнице остался кусочек для няни. Она села на свое место, напротив старухи. Она всегда там сидела. Маня говорила: "Как революция произошла,
Манина бабушка оглядела портреты адмиралов, задержала взгляд на своем муже, он был в советской форме, оглядела присутствующих за столом, как бы сосчитала их, и спокойно произнесла:
– С богом.
Когда Сережа с матерью садились за стол, то их обед пока еще мало чем отличался от довоенных; этот же громадный, покрытый крахмальной скатертью стол с многочисленными пустыми стульями, на которых раньше сидели гости, чаще всего ребята, как-то обострял чувство долга, придавал ему некий священный аскетизм - и не обедали они за этим столом, но совершали клятвенный ритуал на верность отечеству.
– Ты приходи к нам, - провожая Сережу, Маня погладила его по плечу. Ты нас забыл.
– Теперь приду, - сказал Сережа.
Но встретились они только после войны, случайно, на подготовительных курсах Горного института, и такое уже было между ними внешнее и внутреннее несоответствие, что Сережа ощутил себя как бы неполноценным: в армию его в прошлом году не взяли - обнаружили туберкулез; худущий, большеглазый, он мог спокойно сойти за пятнадцатилетного паренька: говорил вежливо краснел, а Маня курила, было ясно, что пьет, - голос хриплый и речь груба.
Он только спросил у нее:
– Почему ты не в медицинском?
– В недрах чище, чем в потрохах. И ответственности, и вони меньше, сказала она, разглядывая его как диковинку.
К ней он не приходил, хотя она его и звала. Сказала ему, что у нее померли все: и бабушка, и мама, и няня. Мать не от голода померла - рак легких.
И вот сейчас он звонил Мане из автомата.
– Не поздно, - спросил, - звоню?
– Да нет.
– А если я к тебе загляну? Я у Елисеевского.
– Сережа, Сережа!
– вдруг закричала она.
– Послушай, ты же не знаешь. Вход со двора, по черной лестнице. Квартира четырнадцать. Понял, по черной лестнице?
Он подумал:
"Чушь какая-то - почему со двора?"
Открыла Маня.
Пахло ванилью.
Кроме Мани в кухне была еще одна молодая женщина. "Сестра", - сначала решил Сережа, даже воскликнуть хотел: "Привет, Юлия!" Но разглядел - эта постарше и как бы другой породы: тоньше в кости, уже в талии, и главное голова ее не была такой лобасто-тяжелой.
– Ирина, мачеха, - сказала вместо приветствия Маня.
– Дай тете ручку, не стесняйся.
Сережа поклонился.
– Сережа, мой довоенный дружок. Видишь, с какими мальчиками я до войны целовалась. Девочка была.
– Маня как-то некрасиво подмигнула мачехе.
– Для меня тогда поцелуи были вроде состязаний на недышание.
– Со мной ты не целовалась, - сказал Сережа.
Маня кивнула.
– Почему вход у вас по черной лестнице?
– Потому что нет бабушки. Сара Бернар из столовой себе кухоньку образовала, ванную и туалетик - на унитазике у нее шелковая подушечка с дырочкой.
–
Квартира и раньше имела два ордера. А когда тетка вернулась из эвакуации, она первым делом учинила раздел. "Она ножкой дрыгала от восторга". Манина мать только что померла. Маня жила одна, и ей, как уже тогда говорили, все это было "до лампочки".
– А шпаги?
– спросил Сережа жалобным шепотом.
Маня закашлялась и кашляла долго - смеялась и кашляла.
– Мы ровесники, - наконец прохрипела она, брызжа слезами.
– Мне уже скоро рожать, а ему шпаги. Свистульку не хочешь?
– Успокойся, Маня, - сказала мачеха.
– И рожать тебе еще не скоро.
Маня всхлипнула и вдруг заплакала, отвернувшись, вытирая глаза рукавом халата.
– Прости, Сережа, - сказала она.
Сережа поймал на себе взгляд Маниной мачехи, предостерегающий от вопросов и удивлений.
– Что ты, Маня, - сказал.
– За что прощать-то? Я очень рад, что я к тебе пришел.
Он ощутил некое зыбкое равновесие, по всей видимости недавно возникшее в Манином доме. Здесь нельзя было делать резких движений и поворотов. Правда, мачеха Ирина была наготове.
Потом пили чай с теплым еще ванильным печеньем. Сереже было хорошо в знакомых до мелочей стенах. Каждая вещь здесь, каждый предмет - все было сделано из того прозрачного камня, в котором что-то клубится.
Часть шпаг и адмиральских портретов висели в кабинете Маниного отца. "Самое интересное и самое ценное папа и дядя Алеша сдали в музей, объяснила Маня.
– У нас, оказывается, хранились шпага и пистолет адмирала Сенявина".
Девчонку с Васькиной фотокарточки Маня не знала, никогда не видела, но стала грустной. Мачеха закурила.
– Не бывает таких, - сказала Маня.
– Это Васькин кунштюк.
Сережа подошел к роялю. Ему захотелось не музыки, он не мог сыграть даже собачий вальс, но услышать звон и гудение струн. Он нажал педаль и коснулся клавиш. Он чувствовал, что девчонку эту он знает, видел.
Когда Сережа ушел от Мани, - светало.
– Ты приходи, - попросила Манина мачеха, провожая его.
– Приходи!
– крикнула Маня.
Конечно, он придет и будет терпеть Манины шквальные обиды и равнодушие. Сережа представил, как познакомит с Маней Анастасию Ивановну, и губы у Анастасии Ивановны станут жесткими. "Это же Маня, друг детства!" - чуть не крикнул Сережа вслух.
"Слишком много у твоего друга детства за пазухой-то - сдюжишь ли?" скажет Анастасия Ивановна.
Город был обнаженным и тихим - он напоминал рояль с поднятой крышкой.
Сережа шел по Невскому, и чем ближе подходил к зданию Главного штаба, тем тревожнее становилось у него на сердце. Сережа вытащил из кармана девчонкину фотокарточку. Нога его подвернулась. Резкая боль, как сквозняк, распахнула в его памяти душные, обитые войлоком двери: он услышал сирену воздушной тревоги, увидел людей, спешащих в бомбоубежище, закатный свет солнца и девчонку, идущую впереди него по опустевшему тротуару. Сирена замолчала - только ровный стук девчонкиных каблуков. Да еще с той стороны Невского, из ворот школы, кричала дворничиха.