Больно берег крут
Шрифт:
1
Неожиданно с юга повеяло теплом, и сразу воздух отмяк, побелел и начался снегопад, да не обычный — колючий и хлесткий, с ветерком, а — ленивый, мягкий, по-декоративному яркий и красивый, неправдоподобно красивый. Будто неземные, неведомые белые бабочки, медленно и невесомо парили пухлые узорные снежинки, садились на оконные стекла и заборы, густо липли к ветвям деревьев и проводам, и, осыпанный снегом, город стал необыкновенно белым, непорочным и чистым, предметы расплылись, утратив обычную жесткость и четкость граней, а вместе с тем весомость и громоздкость.
Такой ласковый, обильный и теплый снегопад таил в себе необъяснимую притягательную силу, манил, и завлекал, и удерживал человека в белых колдовских тенетах, суля страдающему — облегчение, одинокому — встречу, бездомному — приют. Счастливых, здоровых и сильных притягивали в снегопаде хаос и беспривязность страстей. Стерты границы, смещено время, перепутаны дороги и тропы. Не манит под крышу, не тянет к огню, хочется пробираться сквозь белый морок, топтать и мять податливую безголосую россыпь. А еще в такую бредовую заметь хочется всем — и слабым, и сильным — ждущих глаз, зовущих губ, доверчивой руки. И верится, что где-то совсем рядом тебя ждут, ищут… и найдут…
Очарованные люди слепо и бесцельно брели и брели сквозь бесконечную белую завесу, шало улыбались, ликуя взглядами, либо молча и сладко грустили. И многим из них тогда казалось далекое — близким, недосягаемое —
Неожиданно накрытый белой частой мережой снегопада, Бакутин сразу забыл, зачем и куда шел, закружил, запетлял по улочкам, повинуясь бог знает какой силе, которая вертела и двигала им и вела, вела к еще неясной, но определенной цели. Нет, не бессмысленно крутила его неведомая сила. Сперва он лишь почуял это, потом осознал. Осознал и поверил. Неколебимо поверил в непременную встречу с Нурией. Вот здесь. Сейчас. В податливой, но неразрывной белой паутине. Предчувствие это обрушилось на Бакутина вместе с белым потоком, облепило, опутало, покорило. Разум не воспротивился стихийно зародившемуся предчувствию, а освятил его, укрепил, превратя в убеждение. Нурия была где-то здесь, близко, тоже искала, спешила. Вот-вот, еще шаг, еще поворот, и они столкнутся и… Что будет тогда? — Бакутин не знал. Не задумывался. Не загадывал. Все равно. Только бы сойтись, взяться за руки, укрыться в сумасшедшем прелестном вихре.
Тот день, когда появилась его статья в «Правде», стал для Бакутина днем воскресения, второго рождения или… В названье ли дело?
Воистину «дорого яичко к Христову дню». Все изложенное в статье Бакутин высказывал не однажды, но только теперь, когда народ верстал проект новой пятилетки, «прожекты турмаганского выскочки» не только обрели притягательную силу, но и стали неотразимыми. Первым всенародно признал это Румарчук. С трибуны Пленума ЦК Боков поддержал бакутинские предложения. По поручению Центрального Комитета планирующие органы приступили к изыскательским работам и составлению проектов газоперерабатывающего завода, химкомплекса и ГРЭС на попутном газе. Бакутинские друзья-единомышленники ликовали. Даже Лисицын, выдвинув из глазниц жерла зрачков и вскинув привычно оттопыренный указательный палец правой руки, высказался необычно горячо: «Рад за тебя, Константиныч. Теперь ты опять… Теперь тебя… Рад!» Черт знает, был ли он на самом деле рад, — Бакутин не подумал, звонко припечатал свою ладонь к протянутой лисицынской ладони, тряхнул руку главного инженера так, что у того голова качнулась и что-то, не то насмешка, не то изумление, сверкнуло в глазах, но те тут же откатились в недосягаемую глубь бойниц. Бакутин сделал вид, что не приметил этого взблеска: он был великодушен, как все победители. Недавняя горечь, боль, обида — все разом перегорело в прах. Он снова был крылат, опять — в атаке. Пусть с опозданием, очень дорогим опозданием, но все-таки его идея проросла. Треснула гранитная скорлупа отчужденности и недоброжелательства, и пускай не сегодня, не завтра, даже не через год, но все-таки погаснут газовые факела Турмагана… Теперь-то уж наверняка погаснут… И Бакутин делал все от него зависящее, чтоб это случилось как можно скорей, иначе наметившийся перелом не состоится и никакого крутого, решительного и резкого, никакого революционного поворота — не будет!.. А время мчало на предельных скоростях, отодвигало, сглаживало, тупило, и вот уже окружающие, будто сговорясь, все реже вспоминали о попутном газе, зато подсовывали и подсовывали неотложные дела, самое малое из которых хоть на время, но непременно отвлекало от борьбы за главное. Бакутин негодовал на мелочность и суетность бытия, насиловал воображение и фантазию, изобретая нечто такое, что работало бы на эту идею, поддерживало, подымало, крепило проклюнувшийся росток. Но что он мог сделать? Как повлиять на Госплан, министерства, НИИ, которые только и могли превратить идею в схемы, проекты, планы, сметы? Бессилие раздражало, бесило, и нет-нет да вдруг наплывало снова противное, с таким трудом преодоленное чувство отчужденности собственного «я» от всего связанного с этими треклятыми, негасимыми, неумолимыми факелами. Все чаще, все сильнее становились забытые было приступы унылого безразличия, а порой и отчаянья, и первопричиной этих приступов было не только временное, похожее на отступление затишье в «газовой баталии», но и все туже, все болезненней стягивающийся узелок, захлестнувший его, Нурию, Асю, а вместе с ними Тимура, маленькую Надю и… Надо было рубить проклятый узел. Немедленно. Но по кому сечь? Да и как бы ни рубанул — все равно секанет по себе и… вон из седла. И все прахом. И своим же каблуком на только что проклюнувшийся зеленый росток… С того и борзел, метался затравленным волком. А время неслось, туже и жестче затягивая узел-петлю… День ото дня острей и болезненней становилось неослабевающее нервное перенапряжение. Жизнь ухватила за шиворот и волокла наперекор желанию и воле. Он трепыхался, дергался, скулил, а она встряхивала, тискала и тыкала, тыкала мордой в собственное… Иногда хотелось сделать что-то до безобразного нелепое и дикое, лишь бы приостановить, попридержать, затормозить бег времени, передохнуть, оглядеться, увидеть берега, а главное — разрубить наконец незримый узел. Но, едва сосредоточив мысль на этом, Бакутин тут же убеждался, что никакая выходка не остановит время. Тогда с новой силой накатывало отчаяние обреченного: хоть башкой о стену, лишь бы конец… И когда вплотную приблизился к роковой черте, полыхнула вдруг зарница надежды: правительство приняло решение о строительстве ГРЭС на попутном газе. Сразу вспыхнула жестокая перепалка: где строить?.. в какие сроки?.. какой мощности?.. Бакутин с ходу врубился в сечу, лез на рожон, задирался, рисковал. Добились: ГРЭС — в Турмагане, три очереди, два миллиона киловатт, построить к концу пятилетки. Перевел было дух — начались изыскательские работы по сооружению химкомплекса для переработки попутного газа. И снова потасовка: где?.. кто строит?.. сроки?.. А тут Внешторг завел вдруг переговоры с Англией о закупке первой газлифтной установки для закачки попутного газа в пласт, и опять… почему одну установку?.. Не лучше ли на это золото купить оборудование для газоперерабатывающего завода, немедленно начав строительство?.. Столкнулись разные мнения: авторитетные, выверенные чужим опытом и расчетами подкрепленные… Бакутин писал, выступал, перепроверял расчеты, рассылал телеграммы. Он доказывал, убеждал, просил, требовал. На все это уходила уйма сил. Достигнутые результаты сразу становились мизерными в сравнении с тем, что предстояло еще достичь. И снова перенапряжение ума, размашистый труд и нескончаемый поединок. А на горле проклятая удавка. Двоилась, дробилась, крошилась жизнь. Кружилась сумасшедшей юлой. Вжиг… Вжиг… Вжиг…
Авария в котельной…
По швам размороженные трубы.
Взрывались батареи парового отопления.
Выходили из строя дома.
Паника выгнала на улицы женщин с малышами на руках. Минуты решали судьбу нефтяного Турмагана.
Выстояли.
Одолели.
Отдышались и…
Лопнул магистральный нефтепровод Турмаган — Омск. Диспетчер зевнул, поздно обнаружили место порыва.
Снова аврал.
Режимы, допуски, графики — к черту!
Три дня простоя — тысячи тонн недоданной нефти.
Наверстывай. Насилуй задыхающийся, изнемогающий товарный парк…
Центральный товарный парк волочился прилипшей к борту миной. Маломощный, недостроенный, плохо оснащенный, он еле поспевал обезводить, обессолить и перекачать добываемую нефть. С каждым днем ее становилось все больше, а мощности парка не менялись. Оттого загазованность на его территории всегда превышала норму. Надо было давно реконструировать недостроенный парк: удвоить количество сепараторов, увеличить мощность концевой трапной установки, оснастить современным оборудованием, новейшей противопожарной техникой… Дважды уже долетал оттуда
тревожный сигнал бедствия. Чего еще ждать? Сколько ждать? Зачем? Не раз Бакутин грозил остановить промысел, если срочно не достроят парк. Клялся, что и тонны прибавки не даст, пока не оснастят, не оборудуют… Поначалу сравнение покоробило Бакутина, но, поразмыслив, он принял его: и верно, спрут — ненасытный и хищный, затаившийся в недоступной взгляду земной глубине. Здоровье, покой и аппетит этого железного чудовища оберегают несколько десятков операторов. Что значит пятьдесят — шестьдесят человек на полторы тысячи квадратных километров промысла? Мелькнет — и нет… Неприметное, неброское, нешумное бакутинское хозяйство, но все, кто вокруг него, десятки тысяч рабочих, инженеров, ученых, тысячи управляемых ими машин — все работают на промысел, на Бакутина, на потребу подземного спрута, на тот самый, еще недавно недосягаемый, а ныне несомненный и неоспоримый, рубеж нефтедобычи. Чтобы подняться на эту девятизначную высоту, надо было «кинуть трубу» на запад, скажем, в Альметьевск, и еще одну на восток, вдвое расширить и переоснастить товарный парк, автоматизировать управление промыслом и сделать еще многое, причем сделать немедленно, безотлагательно, продравшись сквозь лабиринт ведомственных, планово-проектных, организационных и иных преград. Тут уж не до «любит — не любит». «Лег — встал, лег — встал, лег — встал — новый год. Лег — встал, лег — встал, лег — встал — новый год», — выразил однажды Лисицын суть их жизни. Верно выразил. Вот эти две силы — промысел и начавшееся наступление на факела — и двигали Бакутина, вертели и крутили им, и от этого бешеного вращения слегка слабела петля треугольника: Нурия — Бакутин — Ася. В круговороте неотложных дел глохли душевная боль и тоска, отступали в потаенные, малодоступные уголки души и рассудка и там зрели, выжидая подходящий момент для того, чтобы заявить о себе — требовательно и властно. Бакутин носил в себе эту до поры затаившуюся боль, как носят в сердце прижившийся осколок, который обычно напоминает о себе лишь в непогоду да при нервных и физических перегрузках.Иногда среди ночи будто от толчка или окрика Бакутин просыпался с совершенно ясным сознанием и глухой тоской на сердце. До недавнего времени Бакутин полагал, что тоска — придумка романистов. Теперь он так не думал. «Все — суета. Никчемная. Пустая. Сгорают силы. Уходят годы. Слабеют желания. Еще чуть-чуть и… „жизнь моя, иль ты приснилась мне?..“. Пусть. Какая разница: пятьдесят, шестьдесят, семьдесят? Был и нет. И не будет…» Срастались челюсти в чугунной неподвижности. В гипсовую маску превращалось лицо. Ничего не видели глаза. Не слышали уши. И если бы в этот миг вонзить в тело иглу, он не почувствовал бы боли. Мертвым каменным обрубком становился Бакутин, и жизнь вытекала из него, как жидкость из треснувшего сосуда. «Что это я? — вяло и отрешенно думал Бакутин. — Раскис? Надо собраться с силами. Встряхнуться… Ах, да зачем?..» Лежал с открытыми глазами, растворяясь в темноте, слившись с ней. Так продолжалось до тех пор, пока не подкрадывались мысли о Нурие. Бакутин не анализировал своих отношений с Нурией, не исследовал собственных чувств, не копался в душе, не вопрошал, а с болезненным упоением оживлял в памяти детали той новогодней ночи. Упоенно и самозабвенно дополнял картины пережитого все новыми и новыми деталями. Он засыпал спокойным, легким сном и чуть свет срывался с мыслью непременно отыскать след того вертолетчика и по нему найти Нурию. Но едва переступал порог конторы, как на него волчьей стаей кидались заботы, наваливались дела, отвлекали, подминали, скручивали, и снова — вжиг… вжиг… вжиг — крутилась сумасшедшая юла…
…Снег валил и валил, все крупней становились хлопья, все гуще сыпались. Метался в их окружении Бакутин: то голос слышал, то видел тень. Столкнулся с девушкой.
— Ой! Простите!
Бережно поддержал незнакомку, уступил дорогу, и девушка растворилась в белом мареве.
— Дурак! — обругал он себя.
И впрямь — дурак.
Приросли ноги к пушистой накипи, и вот уже Бакутин превратился в снеговика с человеческими глазами. Унылая пустота разом угнездилась в теле, обескровила, остудила его, заморозила разум, и то, что миг назад волновало и тревожило, вдруг отдалилось и сгинуло. Стоять бы так вот и стоять невидимым, зыбкой снеговой завесой отгороженным от мира и мирских забот. Там, за колышущимся белым балдахином, разноголосо громыхала жизнь, звенели трубы, хлюпали насосы, постреливали огненными очередями сварочные аппараты, рычали, выли, лязгали тягачи и автомашины. Там гремели баталии, полыхали споры, набухали и лопались конфликты. Где-то там был Румарчук. Готовился к потасовке Гизятуллов. Зорко поглядывал из бойниц непробиваемый Лисицын. Подпирал и поддерживал Черкасов. Подставлял плечо Фомин… Там была жизнь — неумолимая и прекрасная, не верящая ни слезам, ни словам. Там были Ася с Тимуром и Нурия с Надей и сыном. Жестокий, мертвый узел! С какой стороны ни секани, по кому ни цель, угодишь в себя. Только приоткройся, сразу полезут в душу: «Бросил семью… Прижил ребенка… Морально разложился… Оттого и на производстве комом да юзом…», «Отбил у прекрасного мастера жену, развалил рабочую семью, потешился, прижил ребенка и бросил… До работы ли ему?..» Хоть с левой, хоть с правой — все равно неправый. И всякий может и смеет хлестнуть, карябнуть по больному, а ты — молчи, стой и не мурзись, соглашайся, кланяйся, засматривай в глаза, и… все равно вышибут. Второй раз Румарчук не промахнется. И Черкасову не защитить. И Боков отвернулся. «Черт с ними! Уйду. По собственному. Уеду…»
Эта дикая мысль ошарашила. Бакутин оглушенно потряс головой, смахнул снег с лица.
— Обалдел.
Только-только затеплилась надежда, тронулся лед, надо все силы… а он: «Любит — не любит…» Куда как лихо! И Турмаган, и промысел, и управление — побоку. Милую в охапку и в кусты, «любить и быть любимым». Да за такое — мордой о стенку. Что скажут те ремонтники, и министерский гость, и Фомин с Черкасовым, и… все, кто верил ему…
Снова замкнулся роковой круг. Никакого просвета.
— Ничего, — трудно выдавил сквозь зубы. — Живы будем, не помрем…
Отодрал подошвы от снега и пошел — сперва медленно, нога за ногу, тяжело и бесцельно, потом неприметно разошелся и пошел вышагивать по-бакутински: размашисто и прицельно.
Снегопад оборвался разом, словно невидимый и всемогущий небесный помреж нажал кнопку и переменил декорацию, вместо непроглядного снежного хаоса поставил перед Бакутиным запорошенный снегом, сверкающий и буйный Турмаган: ни мусора, ни хлама, ни выбоин на дорогах, даже раскорячистые голые ветви редких берез и рябин, отороченные лебяжьим пухом, сплетались в причудливые, нарядные узоры, притягивали и ласкали взгляд, а хилые ели под искристыми белыми накидками стали величавыми и гордыми. Всемогущий таинственный помреж нажал еще одну кнопку, зажег красный прожектор солнца, ослепительно заискрился снег, заскакали по белым сугробам розовые блики. «Звук!» — скомандовал волшебный постановщик, и тут же зазвенели колокольчиками ребячьи голоса, загомонили птицы, задорно и бодро загукали автомобили, накрыла сверху город пронзительная вертолетная трескотня. Пораженный неожиданной и стремительной переменой, Бакутин остановился.
— Мать честная! До чего ж хорошо…
2
Потепление оказалось коротким и слабым, как выдох спящего ребенка, и вот уже ломкий синий морозец потеснил оттепель, одев Турмаган в дивный кружевной наряд. Пышный, сочный куржак обметал деревья, и те казались вылепленными из снега, нереально хрупкими: тронь… и рассыпется, дунь… и развалится. Даже металл — трубы, машины, провода — казался мягким и податливым, в затейливом куржаковом оперении. Толстенные стальные тросы превратились в пушистые ватные жгуты, лишь ради красоты протянутые к буровой вышке или к трубе котельной. И припудренные инеем трубы кажутся тонкими, ломкими, ненадежными. А тут белая дымка размыла контуры предметов, и те легко смещались, кривились и ломались под взглядом. И как звук распада окружающего, воспринимался звонкий волнующий хруст и скрип промороженного молодого снега.