Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— На каких экскаваторах приходилось работать?

Мужичонка бойко, как вызубренную шпаргалку, выговорил полдюжины марок отечественных и зарубежных экскаваторов.

— Для труб рыл траншеи?

— Дак мы это…

— У нас она знаешь какая? Прямая, как выстрел.

— Как выстрел, — поддакнул мужичонка и понимающе, довольно улыбнулся, отчего лицо его стало осмысленным и добрым.

— Давай документы. С утра на трассу.

Когда за новоиспеченным экскаваторщиком закрылась дверь, начальник участка проворно вскочил, крутнулся на крохотном пятачке, присел на край широченной скамьи-рундука и с тоскливым восхищением:

— Какие люди у нас. Какие люди! А? Нет им цены. Работают на любом морозе. Машины ремонтируют под открытым небом. Не всякий день по-людски обедают. То свету нет, то воду не подвезли в столовку. Ни кино, ни почты, ни библиотеки — ничегошеньки. И никаких жалоб…

«Оттого и нет самого элементарного, самого нужного, что никаких жалоб», — повисло на кончике языка Бакутина, но

вместо этого он сказал:

— Пойдем на трассу, поглядим…

Начальник участка молча натянул стеганку и стал поверх нее надевать серый брезентовый плащ.

— Что-то ты больно легко, — сказал Бакутин, застегивая меховую куртку.

— Ни унтов, ни валенок не нашивал, — беспечно ответил начальник участка. — Кирзовые сапоги на шерстяной носок. Мне бегать надо. Редкий день километров двадцать не протопаешь, а в валенках да шубе куда?

Едва вышли на открытую равнину, наскочил холодный знобкий ветер, настырно полез под шапки, за воротник, задирал полы, леденил колени, и как ни петляли они по неудобной, пробитой в сугробах тропе, все равно ветер дул и дул только в лицо. Начальник шагал первым, легко и домовито, словно всю жизнь только и ходил по сугробам, навстречу обжигающе резкому ветру. И Бакутин не гнулся, не кланялся ветру, который лохматил и трепал длинные седые пряди на непокрытой голове, леденил шею, сек лицо. Ивась поначалу хотел как они — не кутаться, не гнуться, — но скоро озяб, опустил наушники шапки, завязав лямочки, поднял воротник длиннополого, неудобного и тяжелого пальто на меховой подкладке. Пудовые сапожищи то и дело соскальзывали с тропы, увязали в снегу, ногам в них было неудобно и жарко, а непродуваемое пальто теснило плечи, сковывало движения, и мохнатая шапка все время сползала на лоб. То и дело оступаясь, догоняя и что-нибудь поправляя, Ивась вспотел, но не согрелся. Было и душно, и знобко, и неудобно, и скользко. А когда вышли на трассу, где землеройщики, сварщики и трубоукладчики работали кто в полурасстегнутых полушубках, кто в обычных ватниках, а подле — ни будки для обогрева и перекура, ни даже крытого, заветренного уголка, Ивась застыдился, распустил лямки наушников, отогнул воротник и даже попытался что-то записывать в блокнот…

Строительство еле теплилось: не хватало техники землеройщикам, кончились трубы у сварщиков, вышла из строя единственная изолировочная машина. В любом подразделении недоставало половины рабочих.

Через пару часов краснолицые, хриплоголосые, сердитые начальники всех подразделений кучно сидели в том же полубалке, дымили сигаретами, глотали черный, как деготь, горячий и горький чай и поочередно выставляли напоказ свои болячки.

Ивась пристроился к столу, положил на уголок добротный тяжелый блокнот и поначалу добросовестно записывал все, о чем говорили начальники, но скоро утомился, высказывания показались однообразными, и вот уже вместо ручки неразлучная маникюрная пилочка, полуприкрыв глаза и расслабясь, Ивась принялся самозабвенно и тщательно полировать ногти. Иногда он заинтересованным взглядом скользил по лицам собравшихся, что-то записывал, отпивал два-три глотка остывшего чаю и опять упоенно скоблил и драил свои крупные, круглые, до матового блеска начищенные и отполированные ногти. А мысли… мысли Ивася были далеко отсюда… В мыслях он безмятежно и вольготно полулежал в своей комнате. Тепло. Тихо. Уютно. Ласковая, мягкая пижама. Удобное глубокое кресло. Чашечка дымящегося паром черного крепкого кофе. И… стопка исписанных страничек — рукопись романа о… Бог знает о чем. И может быть, не романа. Главное — свобода… полная независимость… любимый труд… творчество…

Из этого блаженного омута его вырвал громкий голос Бакутина. Тот стоял посреди ничтожно малого пятачка и, размахивая сжатым кулаком, поминутно отбрасывая сердито пряди со лба, говорил:

— Стоп. Стоп-стоп! Кончайте панихиду! Мы что, на поминках по нерожденному нефтепроводу? Обалдели? Я — не министр трубостроительства, даже не начальник вашего главка. Я — заказчик. Слышите? Заказчик! Мое дело денежки вовремя выплатить да проследить, чтоб качественно и в срок. А вы с мольбами, с просьбами. — И, разом вытравив из голоса иронические нотки, жестко, непререкаемо властно: — До ростепели Карактеевское болото надо пройти! Слышите? Иначе нефтепровода не будет. На хрена тогда сверлить нам скважины, обустраивать промыслы, рвать жилы и нервы, если некуда деть добытую нефть. Вбейте это себе в головы, — постучал кулаком себе по лбу. Ивасю показалось даже, что он услышал гулкие тяжелые удары. — Нет труб? Телеграфируйте в свой главк, в обком, посылайте толкачей, летите сами хоть к… но трубы должны быть. Помните, как мы готовили Турмаган к пробной эксплуатации? Ты же был тогда, Камчук. И ты, Солопов. И ты, Василь Сергеич. Чего вас учить? Надо! Понимаете? Надо. Не мне. Не вам. Стране. Стало быть, нефть эта… вот так, — изобразил затягивание петли на своей шее. Громко и длинно выдохнул. Чуть пообмяк голосом. — Завтра вылетаю в Туровск к Бокову. На бюро горкома стоит вопрос о нашем нефтепроводе. Что? Будем такими вот беспомощными и жалкими стоять перед бюро? Канючить? Вымаливать? Пускать слюни? Да… вы же мужики! Коммунисты! Командиры…

Потом втроем — Ивась, Бакутин и начальник участка — они пили спирт, ели какие-то консервы с черствым,

жестким, сыпучим хлебом. Ивась тоже пил и ел, и даже курил со всеми вместе. И что-то болезненно дрогнуло в его душе и заныло, когда, отвечая на вопрос Бакутина: «Сколько ты, Василь Сергеич, по тайге да болотам…» — начальник участка заговорил с еле приметным глубинным вздохом:

— А почитай, двадцать лет, Гурий Константинович. Старшая дочка на втором курсе института… — голос у него дрогнул, оборвался на пронзительной, почти слезной ноте. Он как-то судорожно кхакнул, опрокинул в рот рюмку неразведенного спирту, понюхал корочку. Еще раз не то всхлипнул, не то вздохнул и, видимо подуспокоясь, подуняв боль, продолжал прежним голосом: — Трое у меня. Все честь по чести. Квартира хорошая, в центре Омска. Жена — куда с добром. И умна, и по всем статьям… Учительница. А я прискачу на недельку, нагоню таежного духу, напускаю табачного дыму и опять на трассу. В балок. В берлогу эту. Пока молодой-то был, веришь ли, тайком уходил из дому. Ночью. Крадучись. Записочку на подушку и… Умордуюсь тут, уделаюсь, подсекет тоска по жене, по уюту, по детишкам, и опять снегом на голову… А она однажды: «Сбежишь ночью-то?» Распяла меня взглядом. И соврать — не могу, и правду — не смею. А она: «К чему тайком? Не молодые. Я и прежде видела, да притворялась. Зачем теперь?» И так это больно, так безнадежно сказала — слезы из глаз. Как она не бросила меня? Троих родила. В любви, в преданности мне вырастила. И посель верна, и все ждет, когда остепенюсь, устану бродяжить… Мне сорок три, ей сорок. Много ли веку-то осталось? За чем не видишь… и захочешь, да не сможешь. И каждый день… — неожиданно возвысил, ожесточил голос, яростно пристукнул по столу, словно вбивая эти два слова в столешницу, — каждый день… каждый день — не воротить! Не прожить заново…

— Да брось ты, брось все к такой матери. Деньги у тебя есть?

— А-а, — отмахнулся начальник участка от бакутинского вопроса.

— Купи домишко где-нибудь на Кубани, поближе к Черному морю…

— Оставь, Константиныч. Домишко на взморье, цветочки-садочки, окуньки-перепелочки — это не мое. И не твое! Верно ведь? У меня отпуск два месяца. Забираю всю свою ватагу и к матери под Ленинград. По пути в Москве и в Питере нагостимся. А у матери — ешь, пей, отсыпайся… Сколько можно так? Неделю? Две? А потом? Потом… — стиснул замком кисти рук, кинул на стол, уронил на них голову и тихо протяжно засмеялся, будто заплакал.

Бакутин закрыл ладонями лицо, и не понять было, что прячет — улыбку или слезы.

И у Ивася вдруг горячо и щекотно стало в носу, он вроде бы опять оторвался от земли и взлетел. Как тогда. В балке у Егора Бабикова. Может, не совсем так, но очень-очень похоже. Треснула проклятая скорлупа обособленности и отчужденности. Не распалась, не развалилась, но треснула, и в тот крохотный просвет пахнуло синью и солнцем, и почудился ему взлет…

Проворно и неумело плеснул из бутылки в стакан, поднес ко рту… «Резковато, обожжешь слизистую». Долил воды из кружки. Глотнул… «Собачья крепость». Еще плеснул водицы. Еще глоток побольше, посмелее, и тут же закашлялся. Долго тер платком губы, стирал слезы с глаз, торопливо жевал маринованный болгарский помидор. И пока приходил в себя от глотка этой огненной влаги, состояние взлета улетучилось… Лишь неприятный привкус уксуса во рту да горечь в душе…

Глава четырнадцатая

1

До конца февраля семивахтовые буровые бригады Фомина и Шорина шли вровень, ноздря к ноздре, лишь иногда фоминцы чуть забегали вперед, и подхлестнутый соперник делал рывок, догонял, и они опять неслись бок о бок. Но едва перешагнули февраль, случилось невероятное: шоринцы одним махом обошли, оторвались и к концу первой декады между соревнующимися образовался разрыв в полтысячи метров проходки, который продолжал расти.

Фомин неделю не уезжал с буровой. Отхронометрировал, выверил и настроил все операции, беспощадно отсекая даже непроизводительную секунду. Сократил до рекорда время спуска и подъема инструмента, вел бурение на крайних скоростях и… все равно бригада Шорина уходила и уходила вперед, наращивая разрыв.

Держась то за сердце, то за затылок, Фомин метался от одного бурового куста к другому, еле пряча от товарищей растерянность и гнев. С нарочитой ревизорской придирчивостью и неуступчивостью он приглядывался к работе бурильщиков, наладчиков, испытателей, придирался к мелочам, бросался на помощь замешкавшемуся или растерявшемуся, подменял уставшего, подгонял, бодрил, помогал. Буровики работали в невиданном, недопустимо бешеном ритме, превышая, нарушая, рискуя и… все равно отставали от шоринцев.

Тогда-то свалился на буровую Данила Жох. Именно свалился, потому что его не ждали, и никто не приметил, как Жох подъехал и прошел в вагончик мастера.

— Привет, Вавилыч.

Сграбастал тестя за плечи, потискал, помял легонько и ласково, чуть отстранясь, оглядел пытливо, спросил встревоженно:

— Опять прихватило?

— Чепуха, — отмахнулся Фомин. — Запарился. Ни хрена не пойму, что случилось, почему Шорин так рвет…

— Все очень просто, — зло выговорил Данила, вытаскивая сигареты. — За тем я прискакал. Обдурили тебя Гизятуллов с Шориным. Вокруг пальца обвели.

Поделиться с друзьями: