Больно берег крут
Шрифт:
— Чуть-чуть… — невнятно пробормотал Иван. — Пока не выдуло тепло… Подкоплю сил…
И сразу дрема повязала туже, навалилась тяжелей, душно притиснула. «Конец!» — надорванно, из последних сил вскрикнула неугомонная пичуга. Вскрик этот что-то зацепил, стронул в сознании. Лопнули дремотные путы, сонливая тяжесть сползла с коченеющего тела. Болезненно заныли непослушные ноги. Иван еле сдвинул их с места, вытолкнул себя из кабины.
От холода перешибло дыхание. Жгучий ветер обварил лицо, и то заполыхало болезненным жаром. Горбясь, тяжело волоча негнущиеся ноги, Иван выкарабкался на зимник. Пьяно загребая унтами, спотыкаясь и падая, побрел в сторону Турмагана. Отшагал с километр, разогрелся, выгнал дрожь и слабость из тела и заспешил обратно, к выбеленному стужей «Уралу».
Костер
— Терпи, брат. Скоро утро.
Пятьсот шагов туда, пятьсот обратно.
Туда и обратно.
Туда и обратно.
На ходу дремал, тер рукавицей щеки и шагал, шагал, шагал.
До отупения, до судорог…
Все назойливей подступала мысль о спирте. Несколько глотков обжигающей жидкости, и вот оно, благодатное тепло. Не до пьяна, не до хмеля, лишь бы чуть-чуть взбунтовать остуженную кровь, подрасширить сжатые морозом сосуды и хоть полчаса спокойно посидеть в кабине, перевести дух, дать отдых зачугуневшим ногам… Искус был настолько сильным, что Иван отбивался от него вслух, с матерками…
Перед рассветом вспомнил о паяльной лампе и так обрадовался, разволновался, что слезы выступили. Крохотное живое пламя больно лизало коченеющие руки. Он радовался этой боли.
Рассвет приободрил, укрепил надежду на скорое спасение. Но минуты стекались в часы, те медленно сползали к полуденной черте, а помощь не приходила.
Тогда он решил пойти в Турмаган пешком. Отойдя с полкилометра, понял, что не дойдет, и повернул обратно.
Шел медленно, поминутно останавливаясь, набирая силы для следующих нескольких шагов. То и дело наплывали мысли о Танюшке. Хорошо, что не сказал ей, когда должен воротиться. Извелась бы, ожидая. Зато подняла бы тревогу в АТК, дозвонились до Сарьи, узнали и двинулись на розыски… Чего бы ей стоило все это. Нет, хорошо, что не сказал, когда воротится… «Огня… Крошечку тепла… Да ведь в кузове резиновые покрышки. Резина горит. Еще как. И кузов можно порубить и сжечь. Сжечь все, что горит. Спалить. Раздуть кострище, чтоб жарко, чтоб заснуть…»
Тут над ним скользнула тень вертолета и поплыла дальше. Надо бы помахать железной птице, покричать — запоздало и замедленно подумал он и, приподняв голову, глянул на пролетевшую мимо последнюю надежду. Глянул — и качнулся. Земля заколыхалась, слепящие вспышки замелькали в небе. Он зажмурился и уже не видел, как снизился и приземлился на дорогу вертолет.
Бакутин сразу узнал полузамерзшего Ивана. Запомнил с того разу, как возили кирпич. А совсем недавно Иван наотрез отказался возить на своем «Урале» Лисицына: «Грузовики существуют для грузов». Лисицын тогда так взбеленился, что даже голос повысил. А парень был прав: нелепо арендовать «Урал» для разъездов главного инженера.
Когда его повели к вертолету, Иван уперся. Еле ворочая языком, выговорил по слогам:
— Спе-рва… груз. Груз… туда…
— Какой еще груз?! — недовольно воскликнул кто-то из свиты Румарчука.
— Все равно какой, — примирительно сказал Бакутин. — Знаю этого парня. Умрет — не попятится.
Пришлось таскать в вертолет бутылки со спиртом, запчасти и покрышки. Лишь убедившись, что кузов пуст, Иван двинулся к вертолету и, едва вошел в него, рухнул без памяти…
3
Хотя это было и невежливо, и явно не на пользу — все равно от приглашения Румарчука отужинать с ним и его свитой Бакутин отказался. Зол был на деда, жалел, что не столкнулся с ним в лобовую, не высказал «отцу и учителю» все, что о нем думал. А думал Бакутин о своем шефе
весьма нелестно. Своеволие, властолюбие и непререкаемость начальника главка Бакутин хоть и не оправдывал, но объяснял необходимостью полувоенной дисциплины, без которой за десять лет в такой глухомани не создать новый, мощнейший в Союзе энергетический район. Но вот боязнь перегрузок, стремление обойтись без риска и эксперимента и иные черты консерватизма в характере Румарчука прямо-таки бесили Бакутина.— Вы карась-идеалист, — прощаясь, сказал высокомерно и назидательно Румарчук. — Под надуманным колпаком живете. Не видите, не слышите, не учитываете — ничего! Слыхали такое народное пожелание-присловье? — Тонкие блеклые губы надломились в улыбке. — «Чтоб вам елось и пилось, чтоб хотелось и моглось». Хотелось и моглось. Поняли? А у нас сейчас нет мочи на ваши пусть архипривлекательные, сверхзаманчивые прожекты. Разве это так трудно понять? Наши ресурсы и возможности — на виду. Их ничтожно мало для самого неотложного. Тут уже не до переворотов, не до технических революций. Дай бог концы с концами. Зачем же вы, все это понимая, становитесь в позу прорицателя и обличителя? Не солидно! — по-дружески говорю, потому что уважаю вашу энергию и ум. Направьте их на обустройство, на скорейшее освоение вашего месторождения. Вот где покажите себя. Вот где не пятьтесь. Не сворачивайте с магистральной. Встанет на дороге стена — хоть под нее, а дальше!..
Вот это «хоть под нее» полоснуло Бакутина по сердцу. Скажи Румарчук: «хоть башку об нее», и Бакутин бы проглотил, а в этом «хоть под нее» почудилось «под меня». И сразу вызвало неприязнь в Бакутине. «Ишь ты! Привык под себя… Подминала верховный».
Однако мысли эти Бакутин не высказал: больно неподходящей была обстановка. Разговор шел на крылечке специально оборудованного домика для заезжих, где остановился Румарчук. Устали, намерзлись, вымотались все, и затевать спор, тем более перебранку… Бакутин только поблагодарил за приглашение поужинать вместе, испросил разрешения покинуть его из-за каких-то наспех придуманных неотложных дел и раскланялся. А отойдя несколько шагов, закурил и заторопился в свою одинокую, по-нежилому неуютную квартиру, припоминая на ходу, есть ли там что-нибудь съестное.
4
Вместе с газетами в почтовом ящике оказалось письмо от Аси. Не снимая полушубка, Бакутин присел у порога на самодельный ящичек для обуви, небрежно вскрыл конверт.
Письмо было длинным, это сразу зацепило. «Опять дипломатическое послание». Торопливо проскочил вступительные строки. Скривился, читая пространное повествование о том, как тоскует по отцу Тимур. «С утра до ночи только и слышишь: когда папа приедет?.. Рисует в альбоме буровые вышки, вертолеты… Зовет тебя во сне…» Подумал: «Знает, что для меня Тимур. Хочет на этом корде удержать». И уж вовсе насупился, когда стал читать о главном, ради чего и ждал это послание. Она не качнулась даже, Каменный цветок! Только ахи да охи об уходящих годах, стоны по любимому, заверения, опасения — не надорвался бы, не разлюбил бы — и, наконец, обещание приехать весной, «когда и тепло, и комарья нет, и можно будет попробовать акклиматизироваться…»
Скомкал хрустнувшие листки, потискал в кулаке, зло швырнул под ноги и подмял каблуком. Отшвырнул пинком свалившуюся с вешалки шапку. Прошел, не снимая полушубка, в комнату, раздумчиво потоптался возле стола. Хотелось что-нибудь сломать, расплющить, раскрошить вдребезги, давануть так, чтоб пискнуло. До удушья необходимо было выговориться, выплеснуть обиду, боль, злость, высказать все: и то, что не успел иль не посмел сказать сегодня Румарчуку, и то, что не написал, но давно должен был написать распрекрасной женушке. Хотелось сочувствия, тепла, женской ласки, горячих податливых трепетных губ… К такой матери всякие ограничители, условности, обязанности и прочую шелуху. Слишком много добровольно нацепил на себя вериг. Звенят. Гнут. Сковывают. Рядом та, которой ему недостает, не хватает, как воздуха, как солнца, как живой воды… Припасть ртом и пить… пить… До звона в ушах. До радужных кругов перед глазами. Хватит!..