Большой Дом
Шрифт:
— И ты от этого умер?
— Если бы. Я от этого с отличием поступил в Императорский Санкт-Петербургский Университет. А ещё у меня появились мигрени, бессонница и хронический насморк. Ну и внезапно оказалось, что в университете никто не стоит над тобой с розгой. А знания, коими господа лекторы изволили меня пичкать, моим отцом были признаны устаревшими уже лет пять тому назад. В общем, не могу сказать, что во всех случаях я был прав, но к концу второго курса я был окончательно и безоговорочно отчислен.
— И ты из-за этого умер?
— Да что ж ты, дядя Фёдор так меня прикончить-то собираешься.
— Так ты с ума сошёл?
— Образно выражаясь. Влюбился я. И жили мы долго и счастливо. А потом всё полетело в тартарары. Знаешь, что такое революция?
— Ну, когда царя свергли…— пожал плечами дядя Фёдор.
Политикой он не особо интересовался.
— На самом деле, революция — это когда ты ничего не понимаешь. И люди вокруг тебя тоже ничего не понимают, но все бегут куда-то, и у каждого — своя идея. А у доброй половины ещё и винтовки с патронами,— кот сглотнул,— Так Лею убили. Солдаты с одной стороны улицы были против большевиков, но за коммунистов. А матросы с другой — за коммунистов. но против большевиков. Я бы тоже посмеялся, но шесть пуль вошли ей в грудь и ещё пять — в спину.
Дядя Фёдор молча смотрел на Матроскина. Кот продолжил:
— Они потом все умерли. Страшной, необратимой смертью, все до одного. И вот тогда я смог рассмеяться. И я смеялся, и смеялся и мстил всем, кто осмеливался считать себя правым. Они даже не понимали, что их разило. Я ведь не делал различия между красными и белыми. Я просто и последовательно решал аграрный вопрос: вот чтобы они легли в ту самую землю, которую друг с другом всё никак поделить не могли,— зрачки кота сжались в хищные щёлочки,— Потом, конечно, всё решилось. И те, кто шёл по моему следу, они уже не были глупенькими жертвами обмана и самообмана. Они точно знали, кто я такой, и чем меня можно остановить. И, разумеется, остановили.
Матроскин выжидательно посмотрел на мальчика.
— И ты умер?
— Да. Вот после этого я умер. И я тебе точно скажу, что на ту сторону я не хочу. Вот было у тебя так, что насморк и ты ешь и не чувствуешь запаха еды? По ту сторону — то же самое, только там нет ни запаха, ни вкуса, ни цвета, ничего к чему ты привык. Но там есть чему поучиться, если ты готов отказаться от всего. Я отказался. К этому времени профессор Сёмин нашёл способ призвать кого-нибудь с той стороны на эту. Не знаю, где он отыскал кота с полидактилией, выращенного на стероидах, но Иван Трофимович был человеком изобретательным. А когда он открыл проход, я оказался самым расторопным.
— И теперь мы все тоже умрём,— пожал плечами дядя Фёдор.
— Когда-нибудь,— подтвердил Матроскин,— когда-нибудь. Потому что прямо сейчас мы живы. И мы ещё можем кой-чего сделать. Я видел много смертей. Мне очень хочется верить в то, что это не последняя наша смерть. И, если нам повезёт, это вообще не смерть.
Профессор
Сёмин сидел, не сходя с места.Когда-то давно, профессору было необходимо пить и есть. Тогда, давно, профессор считал, что состоит из мяса и сухожилий.
Теперь Иван Трофимович состоял исключительно из любопытства.
Перед его лицом возвышалось бетонное здание алтарной станции. Квадратное, с округлыми выступами по углам. На вершинах этих выступов пылали костры. Они давно уже должны были погаснуть, но горели, не сгорая и не нуждаясь в топливе.
Профессор Сёмин ждал.
Дело всей его жизни не могло просто так раствориться в эфире.
Вокруг профессора суетилась какая-то жизнь.
Мальчишка с двумя фамильярами. Почтальон. По мере сил своих, профессор отгородился от этих навязчивых нарушителей.
Время шло.
Над бетонным строением из прозрачного воздуха медленно ткал себя человеческий силуэт. Делал он это методом проб и ошибок. Наугад подбирал количество конечностей, расположение рук, ног, пальцев и глаз. То, что совсем забыло, как быть человеком, заново пыталось им стать.
Профессор ждал.
Всё что ему оставалось — ждать, когда наконец человеческая фигура над бетонной громадой обретёт плоть.
А она всё никак не хотела этого делать. И ритуалы, которые проводил профессор Сёмин, похоже, совсем не помогали.
Иван Трофимович понемногу терял терпение и остатки рассудка.
И лишь когда и того, и другого почти не осталось, предмет его чаяний ожил.
Силуэт вздрогнул сам и заставил содрогнуться небо и землю. Он был человеком и, в то же время, не был им.
— Председатель, мы снова здесь,— преклонился профессор Сёмин перед тем, что развернулось под пылающим знамением Чёрного Солнца,— Я запер твоих врагов, я подготовил твоё возвращение!
— И в самом деле… чья же теперь победа, если не моя,— прозвучал голос, сотканный из пустоты,— Изо всех свершений, изо всех чаяний, что обратит людскую тщету в прах в мгновение ока? Чем попрать мне смерть, кроме самой смерти?
Над бетонными тяжами взвилась человеческая фигура. Голос её звучал, как будто из сотни громкоговорителей.
— Чем мне благословить прижизненно заклавших себя чернозёму? Чем я могу наградить землепашца? Как мне благословить пастыря? Как я возблагодарю всех безымянных, приносящих свою жертву, все дни свои и ночи, во благо и во славу всепожирающих городов? С какими словами мне проводить тех, кто окончил свои дни на этой земле?
Чёрное Солнце тяжело колыхнулось, распространяя тяжёлые волны до самого горизонта. Земля дрогнула, производя на свет тонкие, трепещущие ростки.
Председатель обратился к ним. Он всё более напоминал человека, сплетённый из пульсирующих чёрных нитей.
— Я взываю к тебе, забытое и мёртвое!— раздался голос Председателя,— говорят, что мне нравится жатва. Но жатва есть лишь то, что мы посеяли. Семена, что мы уронили в землю, заражённые желанием жить, объятые вселенским стремлением осуществиться. Они падают в обуянную жизнью почву, живые и, в то же время, мёртвые, страстные, ликующие домовины, неупокоенные, неотпетые, жаркие и злые. Я взываю к ним, желающим продолжения, желающим жизни в тёплой жирной земле.