"Болваны"
Шрифт:
Голицын затолкал Лянечку за ближайшую колонну, откуда она выскочила на бой, спрятав от взоров зрителей. Циля Гершкович растирала укушенную ладонь и болезненно морщилась. Потом она поправила одежду, подобрала сумочку, шубу, распластанную на полу, точно шкура убитого медведя, и вперевалку пошла прочь.
Гарик за колонной что-то быстро шептал на ухо Лянечке. Она судорожно всхлипывала и, кажется ничего не понимая, упрямо бормотала одно и то же:
– Я убью ее... Убью... Убью... Я буду твоей подстилкой... Слышишь: подстилкой... Но тебе с ней не жить... Я ее убью... Так и знай!.. Убью... А потом себя!..
Гарик боковым зрением увидел, что Циля уходит, дернулся от Лянечки. Однако она вцепилась в него и повисла
– Мишель! Миша! Дорогой мой! Срочно нужна твоя помощь. Пожалуйста, останься с Полли (так с некоторого времени он называл Лянечку, которую на самом деле звали Полиной)... Поговори с ней, как ты один умеешь... Ее нельзя оставлять одну... А я сейчас... секундочку!..
– Голицын взял лицо Лянечки в ладони, слегка опрокинув его назад, как будто хотел поцеловать, - от неожиданности Лянечка бессильно разжала руки, не подумав, что со стороны Голицына это всего лишь обманный маневр. Гарик метнулся влево, схватил с пола свою сумку и бросился вдогонку за Цилей Гершкович.
Лянечка в отчаянии опустилась на колени, ударилась лбом об пол и бурно зарыдала. Миша поднял ее за локоть, усадил на кушетку. Собрал все, что осталось от ее очков. Видя, что к ней стекается любознательный народ, убедил ее поскорей уйти отсюда, отыскал в сумке номерок, накинул пальто на плечи и вывел из института.
Лянечка продолжала рыдать и по-прежнему повторяла:
– Убью её, убью... Или покончу с собой... Ну почему... почему он такой подонок?
– Не надо так убиваться...
– успокаивал ее Миша, держа в руках Лянечкину шапку.
– Время лечит раны... Застегнись, пожалуйста, и надень шапку... Объявляли 25-градусный мороз...
– Нет, время не поможет!
– упивалась своим горем Лянечка.
– Ты не понимаешь: меня предали, мне изменили... Со мной случилось несчастье... Меня смешали с грязью... Эта женщина - я ее ненавижу - отняла у меня самое дорогое. Поэтому я должна ее убить. И его тоже!
– Успокойся... Найдутся другие... Более достойные тебя. Ты красива, талантлива. Ты пишешь стихи... Тебе нужен человек твоего ума...
– Нет! Таких других нет... Нет на свете! Он один, один... Понимаешь?
– Не надо так говорить... Ты же так не думаешь...
6.
Прозвенел звонок. Из лекционной аудитории повалил народ - прямиком в буфет. Курс Птицына и Кукеса сидел в "ленинской" аудитории, в "девятке". Ленинской она называлась потому, что в 1918-м в ней выступал сам вождь мирового пролетариата с его знаменитой речью "Задачи союзов молодежи".
В истории эта речь осталась благодаря крылатой фразе Ленина: "Учиться, учиться и учиться!" - что, разумеется, составляло законную гордость администрации и о чем свидетельствовала мраморная мемориальная доска на стене, у входа в "девятку".
Кукес вдалеке увидел Ксюшу Смирнову - институтскую свою любовь. Та шла с подругой Жигалкиной, застенчивой дылдой-худышкой. Вместе они смотрелись, как Пат и Паташон, как Тарапунька и Штепсель, как Дон-Кихот и Санчо Панса.
Ксюша демонстративно остановилась, закуталась в розовый шарф и бросила на Кукеса из-под мышки Жигалкиной быстрый косвенный взгляд, выражавший сложную смесь справедливого негодования, клокочущей обиды и долго сдерживаемого гнева. Несмотря на столь грозные признаки ее плохого настроения, Птицын, наблюдавший эту сцену, сравнил бы ее скорее с мокрым, нахохленным цыпленком, нежели с разъяренной тигрицей, какой она, наверно, себя ощущала.
Кукес между тем как будто окаменел, словно его сразил убийственный взор горгоны Медузы. Обыкновенно брызжущий весельем и остроумием, щедро наделенный природным блеском,
если только не впадал в депрессию, теперь Кукес представлял жалкое зрелище: он ссутулился, втянул голову в плечи, обмяк, как мешок, глаза остекленели и выкатились наружу - в них застыла общееврейская неизбывная печаль, почему-то особенно выпуклая в профиль. Птицын с энтомологическим интересом следил за быстрыми метаморфозами лица Кукеса.Вдруг голова Кукеса дернулась. Он вздрогнул всем телом, точно петух на шестке, которому во сне привиделся соседский индюк, изрядно потрепавший его в жестокой драке. "Я же должен был отдать ей тетрадь Жигалкиной! Как я забыл! Какой болван!" - в патетическом отчаянии пробормотал Кукес и бросился вдогонку за Ксюшей, успевшей скрыться за колоннами.
Последней из девятой аудитории, переваливаясь со ступеньки на ступеньку, словно по скользкому трапу, с кряхтеньем выползла розовощекая старушка Кикина. В руках она сжимала стопку тетрадок - драгоценнейший груз, а именно лабораторные работы по фонетике: разбитые на компактные куски тексты "Преступления и наказания", затранскрибированные студентами. Собственно, транскрибировала одна только староста группы Птицына и Лунина Ира Селезнёва да еще, пожалуй, несколько старательный девочек из других групп, а все остальные коллективно списывали у них, ничуть не заботясь о титанических усилиях, которые выпали на долю этих подвижниц, убивших несколько суток на рисование крышечек, апострофов, еров и ерей, разъявших, как труп, какую-нибудь там сцену убийства старухи-процентщицы.
Дотошная Идея Кузьминична Кикина, с присущей ей педантической скрупулезностью, умудрялась отыскивать тьму ошибок в списанных работах, притом что она нисколько не сомневалась, что они списаны. Она наслаждалась своим законным правом заставить студента много раз подряд опять и опять погрузиться в волшебный мир транскрипций.
В ее облике, несомненно, было что-то фонетическое, точнее фанатическое: столько сладости, даже патоки, разливалось по ее желтому пергаментному лицу, в то время как она произносила свою любимую фонему "И-И-И". Сахар был поистине быстрорастворимым, если бы только сладость то и дело не переходила в желчь.
Кикина произносила слова с блаженнейшей интонацией ласкового участия к людям. Она радушно улыбалась, так что глаз не было видно, а губы вытягивались в ниточку и соединяли между собой румяные дряблые щеки, ходившие вверх-вниз наподобие громоздкого циркового велосипеда с надутыми бордовыми колесами, между которыми на маленьком сиденьице спрятался крошечный клоун - нос-кнопка. Сахарная улыбка заполняла всю аудиторию и отделялась от ее лица, как улыбка Чеширского кота, заставляя студентов вздрагивать от кошмарных воспоминаний о пяти-семи пересдачах затранскрибированных текстов. Никто не сомневался, что она подсунула им "Преступление и наказание" из тайного злорадства. Послал же им чёрт такого фонетиста, в дополнение наградив старушку должностью замдекана по учебной работе!
Птицын увидел, как сбоку от раздевалки в холл вышел Миша Лунин, как всегда никого не замечавший, витавший в облаках, с блуждающим взором и запрокинутой вверх головой, с лицом несколько одурелым, но одухотворенным. Наверно, он сочинял стихи.
Лунин безмятежно размахивал громадным черным дипломатом, которым втайне гордился, считая, что хоть он и обтянут дешевым заменителем, но очень похож на настоящую крокодилову кожу. Расстегнутое пальто Лунина, болтавшееся на локтях, странно-синего цвета с золотой искрой, напомнило Птицыну наваринский дымчатый фрак Чичикова. На голову Лунин нахлобучил мягкую фетровую шляпу с широкими полями - летнюю шляпу в такой мороз! Брр! Не однажды Миша показывал Птицыну шелковую подкладку шляпы, где был обозначен год выпуска - 1799. Год рождения Пушкина. Миша называл свою шляпу пушкинской.