Боратынский
Шрифт:
Об «ореоле изгнанника», окружавшем поэтическую «позу» Боратынского в Финляндии, которая была так «симпатична тогдашнему читателю», пишет и Евгений Лебедев. Если, вольно или невольно, так оно и было, то этот ореол существовал очень недолго: самокритичный, взыскующий правды ум и честность перед самим собой позволили поэту быстро справиться с издержками творческой молодости.
Первая поэма Боратынского «Пиры» была написана в 1820 году в Финляндии. Начиналась она легко и шутливо:
Друзья мои! я видел свет, На всё взглянул я верным оком. Душа полна была сует, И долго плыл я общим током <…>.Но
В каждой шутке доля правды, иногда немалая. Любовь — божество и поставлена на первое место среди других. Вполне естественно для молодого человека, не слишком увлечённого «божеством» воинской службы и ещё не совсем уверенного в своём поэтическом даровании. Однако поэма вовсе не о любви — буквально следующей же строкой: «Безумству долг мой заплачён…» на этой теме ставится крест. Дружество — вот основной мотив поэмы, святое братство таких же, как он, певцов, разделённых судьбиной, но верных своему единству.
«Пиры» вышли в свет в марте 1821 года в журнале «Соревнователь просвещения и благотворения». Эпиграф более чем прозрачно намекал на финляндскую «ссылку»: «Воображение раскрасило тусклые окна тюрьмы Серванта. Стерн». Издатели сопроводили публикацию словно бы шутливо извиняющимся предисловием: «Сия небольшая поэма писана в Финляндии. Это своеобразная шутка, которая, подобно музыкальным фантазиям, не подлежит строгому критическому разбору. Сочинитель писал её в весёлом расположении духа; мы надеемся, что не будут судить его сердито».
Всё это было: и пронизанный иронией непринуждённый слог, и весёлое настроение духа (хотя к концу поэмы стихи немного погрустнели). Всё свидетельствовало о том, что недавний душевный кризис преодолён и сердце молодого поэта раскрыто для новых впечатлений и жаждет жизни. Пусть уныние не исчезло вовсе — но оно отодвинулось в сторону и не так страшно…
В «Пирах» дышит свобода — и от былой подавленности духа, и от финляндского «изгнанничества». Не это ли раскрепостило Боратынского и вынесло его за пределы жанра: он пренебрёг традиционной литературной формой, «отпустил вожжи» повествования — и описательная поэма, повинуясь своей свободе, перешла вдруг в дружеское послание, а потом и в элегию.
Жизнелюбивый рассказ о роскошных, но незамысловатых пиршествах дворянских хлебосолов в Белокаменной сменяется воспоминанием о дружеских пирушках, куда как более дорогих сердцу:
В углу безвестном Петрограда, В тени древес, во мраке сада, Тот домик помните ль, друзья, Где наша верная семья, Оставя скуку за порогом, Соединялась в шумный круг И без чинов с румяным богом Делила радостный досуг? Вино лилось, вино сверкало; Сверкали блёстки острых слов, И веки сердце проживало В немного пламенных часов.Тут, на простой скатерти не хрустали, не «фарфоры Китая», а «стекло простое» — зато через край «любимое Аи»:
Его звездящаяся влага Недаром взоры веселит: В ней укрывается отвага, Она свободою кипит, Как пылкий ум, не терпит плена, Рвёт пробку резвою волной, И брызжет радостная пена, Подобье жизни молодой. Мы в ней заботы потопляли И средь восторженных затей «Певцы пируют! — восклицали. — Слепая чернь, благоговей!»Боратынский вспоминает и себя в этих вольных поэтических застольях: как пил «с улыбкой равнодушной» и как потом «светлела мрачная мечта». Воспоминание дорого… но оно вызывает в памяти родину, и оттого ещё острее ощущается разлука с ней.
О, если б тёплою мольбой Обезоружив гнев судьбины, Перенестись от скал чужбины Мне можно было б в край родной!Вместе с искристой влагой шампанского послание словно бы перетекает в элегию: поэт мечтает о новом пире, о том, как он собрал бы у себя в родном дому разбросанных по свету друзей:
Мы, те же сердцем в век иной, Сберёмтесь дружеской толпой Под мирный кров домашней сени: Ты, верный мне, ты, Д<ельви>г мой, Мой брат по музе и по лени. Ты П<ушки>н наш, кому дано Петь и героев, и вино, И страсти молодости пылкой, Дано с проказливым умом Быть сердца верным знатоком И лучшим гостем за бутылкой. Вы все, делившие со мной И наслажденья, и мечтанья, О, поспешите в домик мой На сладкий пир, на пир свиданья! <…>В ранней редакции поэмы о Пушкине другие стихи — может, не такие обдуманные, но не менее искренние и живые:
Ты, поневоле милый льстец, Очаровательный певец Любви, свободы и забавы, Ты, П<ушкин>, ветреный мудрец, Наперсник шалости и славы, — Молитву радости запой, Запой: соседственные боги, Сатиры, фавны козлоноги Сбегутся слушать голос твой, Певца внимательно обстанут И, гимн весёлый затвердив. Им оглашать наперерыв Мои леса не перестанут.Именно эти строки прочитал тогда же, в 1821 году, Пушкин, сосланный по службе на юг. Сочиняя третью главу «Евгения Онегина», он вспомнил дружеское обращение к себе Боратынского и ответил ему: ни много ни мало попросил перевести письмо Татьяны к Онегину:
Певец Пиров и грусти томной, Когда б ещё ты был со мной, Я стал бы просьбою нескромной Тебя тревожить, милый мой: Чтоб на волшебные напевы Переложил ты страстной девы Иноплеменные слова, Где ты? приди: свои права Передаю тебе с поклоном… Но посреди печальных скал, Отвыкнув сердцем от похвал, Один, под финским небосклоном, Он бродит, и душа его Не слышит горя моего.