Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Вечер славный: и свежо, и тепло вместе; я сижу под окном; на окне чай, который я пью, как пьяница, понемногу, с наслаждением, с сладострастием; в одной руке трубка, в другой перо — и я пишу, как пью чай, с роздыхом, с турецкою негою лени: хорошо и мягко жить на эту минуту! Какая-то музыка в душе, беспричинная, Эолова музыка, не связанная ни с какою мыслию. Зачем неспособен я верить! <…>».

Историю с запрещением «Европейца» обычно толкуют как трагедию в жизни Ивана Киреевского, пострадавшего от произвола и тирании императора. Однако русский философ Н. П. Ильин посчитал, что Николай I спас Киреевского. Не случись закрытия «Европейца», «<…> мы знали бы сегодня совсем другого Киреевского», скорее всего — второго Чаадаева. «Своё твёрдое слово сказал Николай I — и Киреевский был спасён им как „национальный мыслитель“», — пришёл к выводу Н. П. Ильин.

Действительно, в последующие годы из увлечённого западника Иван Васильевич

превратился в убеждённого славянофила (о его духовном перерождении чуть позже).

Николай Калягин обращает внимание на то, что 1832 год — это не только год запрещения «Европейца»: «В 1832 году был опубликован ещё исторический акт, провозгласивший Православие, Самодержавие и Народность основами русского государственного строя. С этого акта только и начинается у нас разделение мыслящих людей на „западников“ и „славянофилов“, только и начинается история самостоятельной русской мысли <…>». Калягин перечисляет тех, кто справился со взыскательной и строгой — отеческой — любовью государя к своим детям: Пушкин и Гоголь, Боратынский и Киреевский, Лермонтов и Толстой, Достоевский и Аполлон Григорьев, Жуковский и Крылов, С. Аксаков и Даль, Тютчев и Вяземский и многие другие. (Были и те, кто не справился: погиб Полежаев, «сломался» Н. Полевой…)

«<…> Золотой век русской литературы — век Николая I. Настоящее место этого царя во всемирной истории где-то неподалёку от Перикла, Августа Октавиана и Людовика XIV».

Преодолевая недуг бытия

Творческие поиски и возникшая склонность к прозе лишь слегка отразились в стихах Боратынского начала 1830-х годов. Всё это проявилось в балладе «Мадонна», повествующей о неизвестной картине Корреджо — «Корреджия», спасшей от голодного прозябания бедную итальянскую семью. Собственно, это притча о вере, о небесной награде за стойкость и чистоту своих убеждений.

«Охота рифмовать легенды», о которой Боратынский написал в январе 1832 года Киреевскому, возникла у поэта, когда он прочитал новую книгу баллад Жуковского: «<…> В некоторых необыкновенное совершенство слова и простота, которую не имел Жуковский в прежних его произведениях <…>».

Однако вряд ли Боратынский был доволен своим новым по жанру творением: как и в случае со стихотворной стилизацией, на манер Дельвига, русской песни (Песня, 1821), опыт с написанием баллады был первым и последним. Боратынский привык совсем к другому — к свободному дыханию и пространству элегии, к лаконизму и афористической точности своей философской лирики, — в тесноте и скованности сюжетной поэзии ему было не по себе. Поэт остался верен своему прежнему лирическому настрою… В элегии «Есть милая страна, есть угол на земле…» (1832), навеянной подмосковной усадьбой Мураново, он словно бы угадывает будущий счастливый дом своей всё возрастающей семьи, где царят дружба и счастье и где бы он никогда не «охладел сердцем», даже в старости глубокой. А в элегии «Запустение» (осень 1832 года), в предчувствии будущего счастливого дома, — прощается с домом детства, своим заглохшим Элизеем — вотчиной в тамбовской Маре. Прощается с тенью отца — его духом, который пророчит ему страну несрочной весны, где не заметишь следов разрушения, где не вянут тенистые дубровы и не скудеют свежие ручьи, — страну желанной и вечной встречи…

(Почти через два века поэт Иосиф Бродский назвал эту элегию лучшим стихотворением русской поэзии: «<…> В „Запустении“ всё гениально: поэтика, синтаксис, восприятие мира».)

Как ни упорядочена любовью, лаской и покоем его семейная жизнь, Боратынского по-прежнему не оставляет непреодолимый недуг бытия:

Когда исчезнет омраченье Души болезненной моей? Когда увижу разрешенье Меня опутавших сетей? Когда сей демон, наводящий На ум мой сон, его мертвящий, Отыдет, чадный, от меня И я увижу луч блестящий Всеозаряющего дня? Освобожусь воображеньем, И крылья духа подыму, И пробуждённым вдохновеньем Природу снова обниму? Вотще ль мольбы? напрасны ль пени? Увижу ль снова ваши сени, Сады поэзии святой? Увижу ль вас, её светила? Вотще! я чувствую: могила Меня живого приняла И, лёгкий дар мой удушая, На грудь мне дума роковая Гробовой насыпью легла. (1832)

Поэт пытается заговорить это омраченье, убеждая самого себя тем, что происходит в мире природы, где всё заведено по установленному порядку и вовек незыблемо:

К чему невольнику мечтания свободы? Взгляни: безропотно текут речные воды В указанных брегах, по склону их русла; Ель
величавая стоит, где возросла,
Невластная сойти. Небесные светила Назначенным путём неведомая сила Влечёт. Бродячий ветр не волен, и закон Его летучему дыханью положён. Уделу своему и мы покорны будем, Мятежные мечты смирим иль позабудем; Рабы разумные, послушно согласим Свои желания со жребием своим — И будет счастлива, спокойна наша доля <…>.

Но тут же словно спохватывается:

Безумец! не она ль, не вышняя ли воля Дарует страсти нам? и не её ли глас В их гласе слышим мы? О, тягостна для нас Жизнь, в сердце бьющая могучею волною И в грани узкие втеснённая судьбою. (1832)

Но случаются в этом тягостном помрачении и минуты просветления — и они дарят его высоким и мудрым откровением, рождая поэтический шедевр:

Наслаждайтесь: всё проходит! То благой, то строгий к нам, Своенравно рок приводит Нас к утехам и бедам. Чужд он долгого пристрастья: Вы, чья жизнь полна красы, На лету ловите счастья Ненадёжные часы. Не ропщите: всё проходит И ко счастью иногда Неожиданно приводит Нас суровая беда. И веселью, и печали На изменчивой земле Боги праведные дали Одинакие криле. (1832)

В этих стихах дышит какое-то новое состояние духа, высокая отрешённость от бед и печалей жизни. Сила рока, мучительный недуг бытия тут преодолены поэтом. Простые истины, обычные слова… и только в последних строках, писанных старым слогом, светится древлее смирение. Архаика языка выявляет глубины времени; всё проходит и пройдёт, кроме этого закона жизни…

Впоследствии это стихотворение стало одним из любимейших у «друга в потомстве» — Александра Блока, по складу души и по глубине переживаний очень близкого Евгению Боратынскому.

Любил Блок и другое стихотворение Боратынского, написанное чуть раньше, — удивительно ясное по духу и стройное по выражению чувства и мысли:

В дни безграничных увлечений, В дни необузданных страстей Со мною жил превратный гений, Наперсник юности моей. Он жар восторгов несогласных Во мне питал и раздувал, Но соразмерностей прекрасных В душе носил я идеал: Когда лишь праздников смятенья Алкал безумец молодой, Поэта мерные творенья Блистали стройной красотой. Страстей порывы утихают, Страстей мятежные мечты Передо мной не затмевают Законов вечной красоты; И поэтического мира Огромный очерк я узрел, И жизни даровать, о лира! Твоё согласье захотел. (Осень 1831)

Мысли о спасительной силе поэзии не покидают его в эти годы.

Друзей всё меньше и они далеко, общаться с ними можно лишь заочно, — в деревне Боратынский не пропускает ни одной почты, чтобы не отправить с нею нового письма. То ли дело было в Москве, когда за философическими мечтами и литературными спорами они засиживались с Киреевским далеко за полночь!..

Помещичий быт затягивает в своё болото. «<…> Сейчас я очень занят сельским управлением <…>. Можешь вообразить, какого напряжения нервов мне это стоит <…>», — пишет он своей любимице, Сонечке Энгельгардт, младшей сестре жены (перевод с французского). В стихотворных черновиках появляются хозяйственные записи: «1-е. Нужно выбрать хорошего старосту, знающего поля и порядочного. 2-е. Распланировать место для дома и амбара хлебного и начать работать амбар. 3-е. Гумно по выбранному месту по сходе снега окапывать <…>» и пр. Будучи натурой цельной, Боратынский не мог чем-нибудь заниматься вполсилы, — и вот он заметил за собой новое: «<…> Я ехал в деревню предполагая найти в ней досуг и беспечность, но ошибся. Я принуждён принимать участие в хлопотах хозяйственных: деревня стала вотчиной, а разница между ними необъятна. Всего хуже то, что хозяйственная деятельность сама по себе увлекательна (выделено мной. — В. М.); поневоле весь в неё вдаёшься <…>» (из письма И. В. Киреевскому, август 1833 года).

Поделиться с друзьями: