Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Даже если Софья Михайловна что-то и преувеличила по пылкости и в чём-то ошиблась, картина отчётливая; сам же поэт просто признавался свояченице: «Здешняя жизнь не по мне».

К зиме Боратынскому, видимо, удалось освободиться от хозяйственных забот: письма его Ивану Киреевскому, летом и осенью редкие и короткие, сделались более обстоятельными. Стало заметно: у него появилось время для чтения. Поэт взыскательно разобрал прозу Бальзака: «<…> Постоянное притязание на глубокомыслие не совсем скрывает его французскую ветреность. Как признаться мыслителю, что он не достиг ни одного убеждения и ещё более, не смешно ли хвалиться этим!» Сравнив эссе французского писателя с критической прозой Киреевского, Боратынский пишет: «Ты можешь быть Бальзаком с двумя или тремя мнениями, которые дадут

тебе точку опоры, которая ему недостаёт, с языком более прямым и быстрым, и столько же отчётливым <…>».

В другом письме другу Боратынский ненароком высказал свою заветную мечту.

Рассуждая на тему, какая жизнь предпочтительнее: светская или затворническая? — видимо, это волновало Киреевского, коль скоро он «возобновил этот вопрос», — Боратынский отвечает, что для развития необходимы и та и другая: «<…> Нужно получать впечатления, нужно их и резюмировать. <…> Остаётся определить, в какой доле одно будет к другому. Это зависит от темперамента каждого. Что касается до меня, то я скажу об обществе то, что Фамусов говорит об обедах:

Ешь три часа, а в три дня не сварится.

Ты принадлежишь новому поколению, которое жаждет волнений, я — старому, которое молило Бога от них избавить. Ты назовёшь счастием пламенную деятельность; меня она пугает, и я охотнее вижу счастье в покое. Каждый из нас почерпнул сии мнения в нашем веке. Но это — не только мнения, это — чувства. <…> Ежели бы теоретически каждый из нас принял систему другого, мы всё бы не переменились существенно. Потребности наших душ остались бы те же. Под уединением я не разумею одиночества; я воображаю

Приют, от светских посещений Надёжной дверью запертой. Но с благодарною душой Открытый дружеству и девам вдохновений.

Таковой я себе устрою рано или поздно и надеюсь, что ты меня в нём посетишь <…>».

Устроил ли он себе это?.. — большой вопрос.

Другое куда как очевиднее: Иван Киреевский чаемое им уединение — не посетил…

Самого же Боратынского тогда гораздо сильнее волновало другое: соотношение жизни общественной и жизни индивидуальной, — и он напрямую задавал об этом вопрос Киреевскому:

«<…> Сколько человек по законам известной совести должен уделить первой и может дать последней? Законны ли одинокие потребности? Какие отношения и перевес (balance) наружной и внутренней жизни в государствах наипаче просвещённых, и что в России? Я бы желал видеть сии вопросы обдуманными и решёнными тобою <…>».

Тут явно речь о гражданском долге, — и, понятно, поэту необходимо всё это решить прежде всего для себя самого. А стало быть, счастие в покое отнюдь не удовлетворяло его и казалось неполным.

Той осенью и зимой в Маре Боратынский почти ничего не написал. Только читал корректуру своей книги, присылаемую из Москвы издателем Ширяевым, которому Смирдин продал права на издание. К началу 1834 года в типографии набрали лишь 1-ю часть книги, где были помещены одни стихотворения. Набор и чтение шли очень медленно: 2-ю часть книги — с поэмами — поэт вычитывал весь 1834 год, а сама книга появилась только в апреле 1835 года.

Известно лишь одно произведение, написанное им в ту пору: предисловие в стихах, которым Боратынский намеревался открыть своё полное собрание стихотворений. Это был огляд и собственной жизни, и того, что сделано в поэзии:

Вот верный список впечатлений И лёгкий и глубокий след Страстей, порывов юных лет, Жизнь родила его — не гений. Подобен он скрыжали той, Где пишет ангел неподкупный Прекрасный подвиг и преступный — Всё,
что творим мы под луной.
Я много строк моих, о Лета! В тебе желал бы окунуть И утаить их как-нибудь И от себя, и ото света… Но уж своё они рекли, И что прошло, то непреложно. Года волненья протекли, И мне перо оставить можно. Теперь я знаю бытиё. Одно желание моё — Покой, домашние отрады. И, погружён в самом себе, Смеюсь я людям и судьбе, Уж не от них я жду награды. Но что? С бессонною душой, С душою чуткою поэта Ужели вовсе чужд я света? Проснуться может пламень мой, Ещё, быть может, я возвышу Мой голос, родина моя! Ни бед твоих я не услышу, Ни славы, струны утая.

По неизвестным причинам это предисловие в стихах — в книге не вышло; оно впервые было напечатано только в 1936 году. Но Киреевский прочёл это стихотворение: Боратынский привёл его в том письме.

Письмо же это Ивану Киреевскому, февраля 1834 года, оказалось последним: вскоре их дружба с Боратынским разладилась, а переписка оборвалась…

Глава двадцать первая

БОКАЛ УЕДИНЕНИЯ

Путём последнего поэта

Голос свой — он ещё возвысил; струн — не утаил…

По возвращении в Москву весной 1834 года Боратынские озабочены обучением и воспитанием подрастающих детей. Поздравляя маменьку с днём именин, поэт замечает, что всё последнее время у них множество хлопот с учителями, с гувернёрами и гувернантками, что очень трудно подыскать приличного педагога: никто не умеет даже заточить перо… Что до московской жизни, то она так однообразна, так глупа, что «удовольствия можно получить только от безоблачных небес» (перевод с французского).

С небрежной иронией он пишет и о свете — и вдруг замечает: «<…> Новых книг нет. Словесность во всех странах истощена <…>» (курсив мой. — В. М.).

Боратынский давно — с начала 1820-х годов — замечал, как «торговой логики смышлёный приговор» начинает всё больше властвовать в журналистике, в словесности, в искусстве. В первое время он легко высмеивал в эпиграммах «делового человека», потом не на шутку встревожился завоеваниями торгашеского духа, проникающего повсюду. «Наши журналисты стали настоящими литературными монополистами; они создают общественное мнение, они ставят себя нашими судьями при помощи своих ростовщических средств, и ничем нельзя помочь! Они все одной партии и составили будто бы союз противу всего прекрасного и честного. Какой-нибудь Греч, Булгарин, Каченовский составляют триумвират, который управляет Парнасом. Согласитесь, что это довольно грустно», — писал он поэту И. И. Козлову в январе 1825 года.

Со времён Кантемира и Ломоносова русская литература уже обрела большую силу, а критика только зарождалась, не поспевая за ней. Писателям приходилось самим создавать литературную критику: статьи и заметки писали Батюшков, Жуковский, Гнедич, Вяземский, а больше и лучше других — Пушкин. Для них, аристократов по происхождению и по духу, бескорыстных служителей искусства, была совершенно неприемлема логика дельцов от словесности. Причём своим происхождением писатели-дворяне хотя гордились, но отнюдь не кичились, — и тут образцом поведения в литературе был Александр Пушкин, как-то сказавший: «<…> Имена Минина и Ломоносова вдвоём перевесят, может быть, все наши старинные родословные <…>».

Поделиться с друзьями: