Борьба за Дарданеллы
Шрифт:
Он сместил своего антигерманского премьер-министра Венизелоса и решил придерживаться нейтралитета, который если и не был активно враждебен к союзникам, то и не приносил пользы.
Во всем этом был лишь один луч надежды для Галлиполи. Кейс желал вновь атаковать Нэрроуз силами флота. Он отстаивал эту идею и после того, как августовские бои закончились неудачей, он защищал ее весь сентябрь и со своим новым союзником, главнокомандующим на Лемносе адмиралом Вемиссом, продвигал ее и в октябре. Де Робек по-прежнему был против, но разрешил Кейсу подготовить новый план и поставить на обсуждение перед группой старших в Дарданеллах адмиралов. И снова они оказались перед старой эмоциональной дилеммой. Они глубоко переживали потери, понесенные армией, они хотели атаковать, и опять им с трудом верилось, что в конце концов Адмиралтейство даст на это приказ. Но все еще не было ясно видно, как это сделать.
Но на данный момент это было частичным решением проблемы, одинокой струей против потока. После сентябрьского наступления Жоффр все еще удерживал четыре дивизии, предназначенные для Дарданелл, и чем дольше он их удерживал, тем больше французское мнение склонялось вообще к отказу от азиатского десанта. Видя, как Сербия терпит поражение, Салоники представлялись более важной стратегической точкой для нового наступления. И в Лондоне Ллойд Джордж и генеральный прокурор Карсон [27] вели открытую кампанию против Китченера, а вопрос был быстро сведен к простой альтернативе: Салоники или Галлиполи, на чем остановиться? Армия Гамильтона уже сократилась наполовину, а кампания застряла в тупике. Стоило ли тратить деньги на безнадежное дело?
27
Вскоре из-за неспособности правительства оказать Сербии необходимую помощь Карсон ушел в отставку. «Дарданелльская операция, — заявил он в парламенте, — висит на нашей шее как камень и навлекла на нас самое большое несчастье из всех случившихся во время войны».
11 октября Китченер был вынужден признать тяжесть этой проблемы. Он телеграфирует Гамильтону: «Каковы будут, по вашим оценкам, возможные потери, с которыми столкнутся наши войска, если будет решен вопрос об эвакуации полуострова Галлиполи и если ее провести самым организованным образом? Пока еще нет никакого решения об эвакуации, но мне кажется, что я должен знать ваше мнение».
Прочитав это, Гамильтон буквально взорвался: «Если они решатся на это, Дарданеллы станут местом самой кровавой трагедии в мире... Я к этому не хочу прикасаться». Неужели им непонятно, что турки измотаны, что союзные солдаты лучше себя чувствуют в холодную погоду, что в Галлиполи им нужна лишь поддержка и они прорвутся? А если в ходе эвакуации поднимется шторм? Он может причинить несчастье, схожее в истории лишь с тем, что пережили афиняне в Сиракузах.
Штаб на Имбросе был не самым лучшим местом для принятия взвешенных решений. Гамильтон мучительно страдал от дизентерии, а германские самолеты начали совершать налеты на остров. В тот же самый день целый колчан стрел просвистел рядом с головой генерала.
Но утром он отправил трезвый ответ. Он писал, что надо учесть потерю половины боевого состава и наличие всех орудий и складов. «Четверть от всего количества, возможно, уйдет спокойно, затем начнутся проблемы. Нам должно очень повезти, если потеряем меньше того, на что я рассчитываю. С другой стороны, имея неопытных солдат на Сувле и всех этих сенегальцев на Хеллесе, мы можем столкнуться с настоящей катастрофой».
Про себя Гамильтон верил, что потери будут меньше, чем 50 процентов — между 35 и 45, — но его персонал склонялся в сторону большей величины, и он ее принял, чтобы сделать свою оппозицию эвакуации абсолютно ясной. Но вопрос Китченера содержал нечто большее, чем оценка потерь при эвакуации: дело касалось пребывания Гамильтона на посту командующего.
Уже имелись намеки. 4 октября Китченер в личной телеграмме предупредил Гамильтона, что «есть поток неофициальных докладов с Галлиполи», яростно критикующих деятельность штаба на Имбросе. Не сделать ли кое-какие перемены? — спрашивал Китченер. Может, отправить Брайтуайта домой?
Гамильтон с возмущением отказался. Но теперь было ясно, что сам он и все на Имбросе оказались под огнем.
Затем, 11 октября, в тот же день, когда Китченер прислал свою телеграмму об эвакуации, комитет по Дарданеллам подошел к вопросу в уклончивой, но очень понятной форме. Было решено отправить подкрепления на Ближний Восток, но не напрямую в Галлиполи. Они должны оставаться в Египте до тех пор, пока высокопоставленный генерал, Хейг или сам Китченер (в любом случае того же ранга, что и Гамильтон), не приедет и не сделает выбор между Салониками и Галлиполи.
Истина была в том, что в оценках окружающих значение Гамильтона быстро падало. Этот генерал всегда был рядом с успехом. Он плохо руководил операцией на Сувле, а генерал Стопфорд, недавно возвратившийся
домой, выдвигал серьезные обвинения по поводу вмешательства штаба в ведение боя. Штабной персонал, писал Стопфорд, «живет на острове в отдалении от полуострова» и введен в глубокое заблуждение относительно турецких сил на Сувле. Существовал еще один фактор. Гамильтон являлся человеком Китченера, и начинало казаться, что Китченер его покрывает. Комитет с определенным нетерпением ожидал, придет ли что-либо путное в ответ на телеграмму Китченера. Случайно в это же время германские цеппелины с особым успехом совершали свои налеты на Лондон: за две ночи подряд в общей сложности погибло 176 человек. Сравнение между падающими на Лондон бомбами и падающими на Имброс стрелами у всех вызывало раздражение.Но не бомбы, не критиканство Стопфорда и даже не растущая оппозиция Китченеру и всем его планам и протеже стали немедленной причиной ухудшения репутации Гамильтона в тот момент. Виноват в этом австралийский журналист Кейт Мэрдок. Его появление на взрывоопасной сцене явилось одним из самых странных инцидентов в Галлиполийской кампании.
Проблемы начались еще в апреле с Эшмид-Бартлетом, военным корреспондентом, представлявшим в Дарданеллах лондонскую прессу. Как утверждает Комптон Маккензи, которому было положено это знать, Эшмид-Бартлета в штабе недолюбливали. Он был чужим в этом обществе, одинокий штатский среди профессионалов и воинов-дилетантов. На него, в отличие от других, не оказывали влияния достоинства Гамильтона, и он, наоборот, был его беспристрастным оппонирующим критиком. Ему не нравилась цензура в штабе, он не соглашался с планами операций, и, что хуже всего, он всегда предсказывал неудачу. Напряжение возросло до такой степени, что однажды, по словам Маккензи, офицеры в штабе корпуса на мысе Хеллес стали прятаться в скалах, завидев приближающегося Эшмид-Бартлета, чтобы не приглашать его на обед.
Несмотря на сознательно введенные неудобства и свою преданность, Имброс, на взгляд приезжего, был не самым приятным местом. Это был скорее клуб. Там существовала завуалированная, но неизбежная атмосфера привилегий, старой школы и старого полка, происхождения и манер. Гамильтон находил некоторых из наиболее восторженных его сторонников среди многих молодых людей из хороших семей, которые недавно влились в его персонал. У посторонних они иногда создавали впечатление превосходства и самодовольства, а их доброе чувство юмора и обходительность часто ошибочно принимались за дилетантство. Никто не подвергал сомнению их храбрость. Начиная с Гамильтона и ниже по званиям, старшие офицеры, находясь на фронте, держали за правило сознательное и беспечное отношение к вражеским пулям. И все же чего-то тут не хватало: твердости, грубости, точек соприкосновения. В войсках ходили слухи, что Гамильтон в свободное время пишет стихи, и считалось, что он находится под большим влиянием Брайтуайта. Теми, кто с ним встречался, признавались его шарм, цельность характера и утонченная интеллигентность, но на расстоянии эти качества практически не работали. Короче, он считался слишком мягким.
И вот на этом фоне Эшмид-Бартлет, обуреваемый собственными идеями, развязал свою личную войну. Внешне Гамильтон относился к нему вежливо и предупредительно, но про себя он понимал, что Эшмид-Бартлет присвоил слишком много власти, а его негативная позиция наносит вред экспедиции. Эшмид-Бартлет настаивал, что армии следовало высадиться в Булаире, а с этим Гамильтон не соглашался. Также не поддержал он Эшмид-Бартлета, когда тот однажды пришел к нему с предложением побуждать турецких солдат к дезертирству обещанием дать пять шиллингов и полное прощение. «Просто удивительно, — писал Гамильтон после этого разговора, — что бы делал сам Эшмид-Бартлет, если бы магометане предложили ему десять шиллингов и хороший ужин, когда он немного голоден и неловко себя чувствует среди христиан». В мае, когда Эшмид-Бартлет уехал домой в отпуск, Гамильтон назначил на его место Маккензи и попытался закрепить это назначение на все время, но ни Маккензи, ни лондонские власти не испытывали особого энтузиазма. Эшмид-Бартлет вернулся и был более мрачен и уныл, чем когда-либо.
Маккензи после первой встречи описывает его как «худощавого человека в хаки, в мягкой фетровой шляпе зеленоватого цвета, с камерой на ремне через плечо и с постоянным впечатлением нервного раздражения».
Он «шагал по палубе с видом человека, убежденного, что его присутствие всех раздражает и что мы все нуждаемся в хорошей взбучке. Вот он ушел на интервью с сэром Яном Гамильтоном, похожий на Кассандру, которая примерно так же выглядела около трех тысяч лет назад. Объявив мне, что вся экспедиция обречена на неудачу и что он ожидает торпеду в борт „Маджестика“, на котором ему предстояло плыть, он покинул корабль».