Борьба за мир
Шрифт:
Ну, ничего, Надюша. Сам поеду в Москву. Вот, — и он подал приказ. — Придется нам на месяц-полтора расстаться. Идите-ка домой, приготовьте мне белье и кое-что на дорогу. Скажите шоферу, что еду в шесть утра. Приказ сообщите Альтману и передайте вот эти ключи: так как я ему сдаю дела, — он было пошел на выход, но повернулся, добавил: — Разыщите, пожалуйста, Лукина и предупредите, что перед отъездом я хочу с ним поговорить.
Дав такое распоряжение, он через боковую, прикрытую тяжелой портьерой дверь вышел из приемной и сразу очутился на заводском дворе.
Тут было необычайно тихо — ни людей, ни машин, ни подвод, а в небе уже билась, как гигантская птица, предутренняя рань. Казалось, птица взмахивала золотистым крылом, хлестала им по
«Все на Урале не так, как у нас на Волге», — подумал он и вошел в цех коробки скоростей.
В цеху, как всегда на заре, рабочие чувствовали себя вяловато: они с час перед зарей «переваливаются», это отрицательно сказывается на выполнении программы, и поэтому, по предложению Лукина, в это время в цехах появлялись Николай Кораблев, Альтман и сам Лукин. Но сегодня он в цех вошел без Альтмана и Лукина. И вид у него был необычайный, какой бывает у человека после крепкого сна, — задиристо-игривый. Ну да, так и есть. Вот он подошел к Степану Яковлевичу Петрову и, легонько пырнув его большим пальцем в бок, сказал:
У вас ли я, Степан Яковлевич?
Тот недоуменно посмотрел на него, а главное, на его большой палец, и, невольно поддаваясь игривости, тоже сказал полусмеясь:
А где же, Николай Степанович? Как раз у нас.
Вспомнил, — Николай Кораблев вскинул глаза в потолок, — вспомнил, как мы с вами собирали этот цех. Стен не было, крыши тоже, только пол и фундамент, на улице метель свирепая, а мы оборудование тащим.
Да ведь как?! Голыми руками. Гордимся этим: поработали! Только ведь то давно было.
Давно? Год назад.
Что это вы не о деле речь ведете, а о том, что было? — уже серьезно пробасил Степан Яковлевич и, расправив бородку (он ее снова отрастил по настоянию своей жены Насти), двумя пальцами потрогал огромный кадык. — И лицо у вас какое-то. Может, весточку от Татьяны Яковлевны получили?
Нет. Нет. А еду к ней… Не к ней, а в Москву, и там, может быть…
У-у-у, — перебил его Степан Яковлевич. — Пути счастливого желаю, да не один я, но и все мы: не каменные — видим горе ваше. Да и здоровьице свое маленько поправите. Доктор мне на днях говорил, что у вас какой-то преждевременный износ. «Товар, значит, плохой, раз преждевременный», — спорю я с ним. А он мне: «Возьми мокрые сапоги. Их просушить на огне можно, только постепенно, а повесь над костром — и потрескаются. Николай Степанович, слышь, — товар хорош, да от работы горит, как на костре». Поверил я… А вон и парторг наш идет.
На пороге цеха появился Лукин. Был он столь же худ, невзрачен, а сейчас, при тускнеющем электрическом свете, был еще сер, как малярик. Переступив порог, он окинул глазами рабочих и, увидев директора, быстрыми шагами направился к нему. Большие синие глаза у него горели. Николаю Кораблеву и Степану Яковлевичу показалось, что к ним приближается не человек, а только одни громадные, горящие глаза. И еще казалось, что человек с такими глазами сейчас начнет произносить страстные речи, но Лукин, подойдя, скупо сказал:
Знаю, Николай Степанович. И рад.
Тот шепнул:
Пойдемте по этому поводу «попьянствуем»…
Вдвоем? Может, Альтмана и Ивана Ивановича прихватить?
Нет, вдвоем.
По утоптанной крутой тропе они перевалили через гору, заросшую могучими соснами, елями, диким вишенником, и спустились на берег озера Челкан. Сюда они иногда вырывались вчетвером — Николай Кораблев, Иван Иванович Казаринов, Альтман и Лукин. Обычно они это делали после обхода цехов на заре, а придя сюда, разжигали костры, купались, балагурили час-другой; это условно и называлось у них «попьянствовать». В гору они поднимались, громко смеясь над шутками, анекдотами Альтмана, на что тот был горазд, и намеренно останавливались, оберегая Ивана Ивановича, у которого пошаливало сердце.
Сегодня Николай Кораблев и Лукин поднялись в гору и спустились к озеру молча, каждый думая освоем. Николай
Кораблев думал о предстоящем отъезде, о том, по какому поводу вызывают его в Москву, справится ли без него с заводом Альтман, и под конец стал думать о Лукине. Лукина он любил за его деловитость, за скупость на слово, наконец, за то, что тот никогда не говорил в угоду, но Николай Кораблев знал, что у Лукин. а есть своеобразный недостаток — это чрезмерная уверенность в победе, ведущая к беспечности. Однажды он ему сказал: «Вера без дел мертва есть», но тот не обратил на это внимания. И вот теперь, уезжая в Москву, он решил поколебать такое в Лукине, то есть направить веру на дела, вытеснить беспечность тревогой. Сказать ему об этом прямо — взъерошится. Значит, надо как-то издалека, как-то умело. А это обязательно надо: Николай Кораблев прекрасно знал Альтмана, очень ценил его как человека талантливого, энергичного, предприимчивого, смелого в области технологии, но обладавшего большим недостатком — Альтман не верил в силу коллектива, все больше надеялся на себя. Значит, надо обоих заставить вести дела на заводе.Подойдя к берегу, минуя черные остатки костров, они остановились около скамейки, на которую всегда складывали белье, и оба посмотрели на озеро.
Озеро было не широкое, но длинное, заросшее по обеим сторонам густым камышом, гусятником и лилиями, а посредине возвышался каменистый остров. В камышах кричали утки, созывая потомство. На открытой воде то тут, то там плавали стаи самцов — чирки. Про них знаток охотничьих дел Альтман рассказывал: «Они, как только самки сядут в гнезда, начинают линять, — при этом он добавил, как всегда балагуря: — Селезни — народ злой. Они разоряют гнезда, бьют яйца, уничтожают утят, за это их птичий бог и наказывает: сдирает с них перо. Выдерет из крыльев, из хвоста, со спины, с живота, — и такой оголенный селезень забивается в самые глухие места и оттуда ни гугу». Теперь самцы уже оперились, но не настолько, чтобы летать, поэтому страшно пугливы: увидев человека, они стремительно удирают в камыши.
Вот и сейчас ближайшая стайка чирков кинулась в камыши, убегая по воде, брызжа, как маленькие глиссера.
Бесштанные кавалеры, — с улыбкой глядя на удирающих чирков, проговорил Николай Кораблев. — Ну и что же — раздеваемся?
Принялись за дело, — ответил Лукин, и не успел Николай Кораблев снять ботинки, как Лукин, уже нагой, сидел на к. амне и тонкими, синеватыми пальцами перебирал в донельзя потертом портсигаре дешевенькие папиросы.
Николай Кораблев посмотрел на его тонкие, синие пальцы, на узкую, впалую грудь, на лопатки, торчащие на спине, и озабоченно спросил:
А вы, родной мой, не больны ли? Вон пальцы у вас и лицо — желтизна.
Нет. А так — устал. Иногда засыпаю на ходу. Идешь-идешь и вдруг просыпаешься. Лошади так спят — на ходу.
Вам бы по утрам натощак стакан сливок выпивать: кровь очищает.
Что ж, давайте помечтаем о сливках, — и Лукин, взяв тоненькую папироску, показал ее Николаю Кораблеву: — Все вот такие стали. И вы не расцветаете. Посмотрите-ка на себя.
Да во что я посмотрюсь?
А в воду. У нас Дуня всегда в ведро с водой смотрится. Зеркало есть, а она в ведро.
Выполняю приказ, — Николай Кораблев отложил в сторону ботинки, стянул носки и пошел к озеру. Сначала он зашагал быстро, потом приостановился и начал ковылять, как это делают ребята, попав босыми ногами на горячий песок. — Экий стал, — досадно проворчал он. — Бывало, босой по лесам, а то и по стерне так носился — не догонишь, — ковыляя, он подошел к озеру, опустился на корточки и посмотрел в воду.
«Да-а, Лукин прав. Вон на висках появились сединки, под глазами морщины. Одна из морщин пролегла от глаза к подбородку, как стрела разрезая щеку. Такая же морщина появилась и около верхней губы. Молоды еще лоб и нос. Хотя нет, и глаза еще не покрыты старческой дымкой. Ох, ты-ы! Скоро сорок — финиш, а там все пойдет под гору: десять — двадцать лет — и костям на покой. Как это мало. Ведь это ужасно мало?»