Борис Годунов
Шрифт:
Площадь удивленно ахнула. И звук этот, вырвавшись из многих грудей, сорвал с купола собора воронье. Перекрывая вороньи тревожные голоса, тужась, дьяк Сутупов забубнил по бумаге о том, что царь Борис, стремясь облыжно опорочить истинного наследника российского престола царевича Дмитрия Ивановича, в бумагах своих, рассылаемых по русской земле, называет его облыжно Гришкой Отрепьевым и тем души православных смущает.
Площадь слушала, затаив дыхание. Рыжий от возка щурился на народ.
Дьяк Сутупов взмахнул рукой и закричал еще громче и надсаднее, что повелением царевича Дмитрия Ивановича вор сей, Гришка Отрепьев, верными людьми изловлен.
Вскинул
— Вот он!
Все оборотили головы к рыжему. Он стоял, как зазябший петух, поджав одну ногу. Снежок, знать, обжигал босые красные лапы. Кособочился рыжий, но люди разглядели: сквозь прорехи в рвани его проглядывало тело — розовое, сытое. И так подумалось: «Ежели это бродяга, то отчего бы ему жирок нагулять? Знать, точно, вор!»
Толпа зашумела.
Сутупов крикнул:
— Сказывай честному народу без обману — кто ты есть?
Рыжий у возка стал на обе ноги, обвел людей взглядом и пробурчал невнятное.
И тут выступил вперед мнимый царевич. Все увидели: лицо у него дрожит, губы прыгают. Он сказал гневно:
— Говори явственно!
Рыжий посмотрел на народ, на мнимого царевича, ответил:
— Гришка Отрепьев. Монах. Расстрига.
Упал на колени, протянул руки к мнимому царевичу, завопил:
— Прости, царевич, прости, милостивец! По скудости ума то, по злой воле царя Бориса! Прости!..
— В железа его, — сказал мнимый царевич, — в темницу!
Казаки подхватили рыжего, но он растопырился, уперся и, разевая рот, все вопил свое. Ему дали по шее, затолкали в возок, кони тут же тронулись.
Объявление в Путивле истинного вора Гришки Отрепьева, о чем сообщалось в письмах мнимого царевича, разосланных и по российской земле и отосланных в земли польские, многих изумило. Особое впечатление произвело это известие в российских землях, так как, предуведомляя известие о поимке вора, царевич Дмитрий всему люду российскому, без различия чина и состояния, обещал:
«…пожаловать по своему царскому милосердному обычаю и наипаче свыше, и в чести держати, и все православное христианство в тишине, и в покое, и во благоденственном житии учинить».
Читали такое на торжищах по российским городам и руками всплескивали:
— Вот он, царь-милостивец!
Заволновался Курск. Народ связал воевод и представил в Путивль. Тогда же из Курска в Путивль курянами же была привезена святая икона божьей матери. При встрече ее у Путивля был устроен по воле мнимого царевича крестный ход, он сам шел с молящимися и тогда же похотел, чтобы икону святую поместили в его покоях. И сказано было многажды видевшими мнимого царевича в ту минуту:
— Благодать сошла на святую Русь. Желанный царь грядет!
Тихий монашек-иезуит скосоротился, когда святую икону вносили в покои мнимого царевича. Он, и только он, знал, что объявленный в Путивле Гришкой Отрепьевым есть бродяга Леонид, отысканный его людьми и ими же наученный. А Путивль ликовал. Звонили колокола.
Расстояние от Путивля до Москвы и расстояние от Путивля до Варшавы разные, однако весть об объявлении народу путивльскому Гришки Отрепьева пришла и в белокаменную, и в столицу Речи Посполитой, почитай, в одно время.
Подручный царева дядьки Лаврентий, нет-нет, а захаживал в фортину на Варварке разговоры послушать. Где еще, как не здесь, узнаешь, что на Москве думают. У пьяного, известно, душа нагишом ходит. В фортине за годы многое изменилось, да и кабатчик был не тот, что прежде Лаврентия встречал. Старого-то, известно, Иван-трехпалый на
лавку засапожником уложил. Ныне сынок его хозяйничал в фортине. Но, сказать надо, отцу он не уступал ни в разворотливости торговой, ни в знании людей. Лаврентия он за версту видел, хотя подручный Семена Никитича вовсе в ином виде теперь в фортине объявлялся. Входил тихохонько, садился с краешку стола и голосом скромным просил что попроще и незаметнее. Да и одевался Лаврентий ныне в серую сермягу, шапчонка на нем была драная. Такой в глаза не бросался ни видом, ни кабацким ухарством, присущим многим русским людям. Бывает ведь как: за душой у мужика копейка, но во хмелю он ее непременно ребром ставит — на, мол, от широты моей! А широта-то, может, и есть в нем — коли у пьяного наружу вылазит, — да только в трезвой жизни нищ мужик этот, гол и от нищеты и голости в хмельном угаре забыть о том хочет. А шуму наделает, гвалту — куда с добром! Не то был Лаврентий в кабаке. Сидел тихо. Выпьет стаканчик — и молчит. Выпьет другой — и глаза смежит. Выпьет третий — и головой на стол приляжет. И опять же скромненько. А перед ним полштофа и стаканчик чуть початый. Кто его осудит? Отдыхает мужик, отдыхает… Так пущай… Сидящие вокруг, может, и глянут на такого, но да и о своем заговорят.А ему-то, Лаврентию, того и надо. Он еще в мыслях и поощрит: «Говорите, голубки, говорите». Но ухо насторожит.
Так и в этот раз случилось. Отворив в фортину дверь Лаврентий, с порога носом поводил, хороший запах напитка известного с явным удовольствием вдыхая, и, как человек добропорядочный, размякнув лицом, посунулся на лавку к столу, где сидели мужики из торговых рядов с Пожара. Попросил четверть штофа и щей. На него покосились, но он стаканчик с бережением за зубы опрокинул и взялся за ложку. О нем и забыли.
Щи Лаврентий хлебал не спеша, степенно, без жадности, но видно было, что и не без удовольствия, как человек, намаявшийся за долгий день, да вот едва-едва добравшийся наконец до стола.
Соседи за столом головами сблизились, как это бывает у людей, отведавших горячего напитка, и заговорили торопясь. Известно, за кабацким столом мало слушают — каждому свое высказать хочется.
Лаврентий до времени, однако, голосов этих не замечал. С осторожностью налил второй стаканчик и тем же порядком, без спешки — боже избавь! — плеснул в рот. Дохлебал щи, царапая ложкой по дну, и третий стаканчик налил. Посидел, уперев взгляд в крышку стола, поводил глазами по фортине, глотнул из стаканчика самую малость, и голову уютно на край стола уложил, принакрывшись шапкой.
Один из соседей глянул на него понимающе да и отвернулся. Чего уж там — утомился мужик.
Подошел кабатчик, переставил штоф, дабы гость не столкнул его ненароком, чуть поправил притомленного на лавке да и свечу перед ним погасил. На губах у кабатчика улыбка объявилась, и было в ней одно: «Нет перед богом праведника, все грешны». Отошел к стойке на мягких ногах.
Мужики за столом заговорили явственнее. Сидевший с краю, что взглянул на Лаврентия с пониманием, сказал:
— Болтаете… А есть такое, что и молвить страшно.
— Ну, ну! — подбодрили его.
Мужик кашлянул. Поводил плечами, преодолевая робость, и начал несмело:
— Купца Дерюгина Романа знаете, из села Красного?
— Ну!
— Что ну? Так вот, ездил он в Путивль за польским товаром…
— Так…
— А ты не погоняй.
Мужик еще покашлял. Чувствовалось — не по себе человеку, но все же продолжил:
— Так вот…
И мужик, запинаясь, рассказал, как объявлен был в Путивле Гришка Отрепьев.