Борис Пастернак
Шрифт:
Март 1921 года был отмечен ростом уличных беспорядков и мятежом моряков в Кронштадте, возмущенных допотопными, по их мнению, требованиями дисциплины. Чтобы успокоить умы, X съезд Коммунистической партии принял решение спасти хотя бы то немногое, что уцелело во время революции, разорившей страну. И Ленин выбрал именно это время для того, чтобы заявить о новом, коренном повороте в государственной политике: НЭП (новая экономическая политика) предоставляла некое подобие свободы ремесленникам и тем, кто возделывает пахотные земли. Советские газеты тут же стали превозносить эти единичные меры как доказательство того, что главной заботой власти было и остается равенство возможностей, прав и ответственности в пролетарском обществе.
В том же месяце Борис с некоторой опаской согласился принять участие в организованном в Доме печати вечере. Программа включала стихи Пастернака в исполнении профессиональных актрис, но несколько стихотворений должен был прочесть сам поэт. «Признание это или ловушка?» — думал он по дороге в Дом печати, но до самого конца вечера так и не смог понять, какая версия правильна. Конечно, Маяковский в качестве «главы литературного авангарда» счел себя обязанным похвалить автора
Но что такое была смерть Блока — естественная, в своей постели, в сорок один год — по сравнению со вскоре, в августе того же года, произошедшим расстрелом политической полицией поэта Гумилева, обвиненного в том, что он был участником неведомого контрреволюционного заговора! На этот раз Пастернак с ужасом думал о «преступлении», каким видится власти любая свободная мысль.
И впрямь — теперь ради того, чтобы достичь полной безопасности государства и идеологической чистоты его граждан, уже упоминавшейся политической полиции было разрешено рыться в шкафах и ящиках, совать свой нос в любые письма, бросать в тюрьму кого угодно под любым предлогом. Никто не мог укрыться от этих маньяков, опьяненных своим всемогуществом. Они имели право казнить или миловать и холодного сапожника, что сидит на углу, и самого великого из российских писателей — им было все равно, кто перед ними. Не желая допускать даже одного промаха, режим объявил, что не просто возможно, но достойно награды писать стихи, основанные на великих идеях социализма. А для этого достаточно следовать советам власть имущих и выбирать себе отныне музу отнюдь не за кулисами театров, а в кабинетах КГБ, где под каждым мундиром бьется сердце, преданное пролетариату.
Не слишком-то веря в идиллию между поэтом и ищейкой, Борис позволил Брику и Маяковскому убедить себя в необходимости создать издательство и журнал, одинаково корректные как с точки зрения политической, так и эстетической: МАФ (Московская ассоциация футуристов). Изображая хорошую мину при плохой игре, Пастернак присутствует даже на открытии съезда Советов, где председатель Совета Народных Комиссаров, непогрешимый Ленин пообещал выступить с докладом об электрификации всей страны и интеллектуальном развитии населения. Пастернак, сидя плечом к плечу с Маяковским, страшно удивлялся, записывая речь с призывами продвигать одновременно индустриализацию страны и стирание различий в мыслях коммунистов, ибо выражать себя сейчас получит право только зрелая коммунистическая мысль. Подобное рабство духа, принятое слушателями вроде бы с полным осознанием его необходимости, возмущало Пастернака не меньше, чем кража со взломом. И внезапно он почувствовал себя уже не на месте в этой России с кляпом во рту, но все-таки не знал, куда податься, чтобы расслышали его голос. Смущенный и растревоженный бурной речью Ленина, он дождется прихода домой, чтобы вынести суждение о человеке, воплощавшем в себе, на его взгляд, все, чем может угрожать диктатура, со всем, что может быть привлекательно в человеческом уме.
Намерения коммунистической власти по отношению к интеллигенции скоро и резко обозначились. Вооружившись марксистской идеей о том, что культура должна принадлежать только и исключительно пролетариату, правительство прежде всего создало «Пролеткульт» [53] , состоявший из идеологических ячеек, работавших по всей стране и призванных воспитывать в трудящихся «умение различать хорошее и дурное»! Вскоре эти различные литературные группировки объединились в «Российскую ассоциацию пролетарских писателей» или РАПП [54] , которой было поручено направлять всех, кто занимается творчеством, на путь исторической и политической правды. Сразу же начались столкновения РАППа с Маяковским и Пастернаком, поскольку их журнал «ЛЕФ» был признан буржуазным анахронизмом, а при поддержке государства РАПП только и мог, что давить все попытки соперников. И Пастернак снова ощутил, как трещит — вот-вот сломается — ветка, на которой он выбрал себе место. Но тем не менее ему хотелось поведать всему миру о надеждах и тревогах, поселившихся в его душе. «Я чувствовал, как ветер истории бьет мне в лицо, — скажет он потом одному журналисту, — тот ветер, что хотел бы дышать революцией, чего хотел и я сам, и, совершенно естественно, желание дышать ею пришло ко мне тогда же, когда она развертывалась <…>, но для того, чтобы диктатура пролетариата могла отразиться в культуре, недостаточно было ее существования, ей нужно было еще и действительно господствовать, лепить меня без моего ведома» [55] . И он задумывался, так ли все происходит сейчас.
53
«Пролеткульт»— литературно-художественная и культурно-просветительная организация, возникшая накануне Октябрьской революции и развернувшая активную деятельность в 1917–1920 годах. Провозглашала задачу формирования пролетарской культуры путем развития творческой самодеятельности пролетариата, объединяла
трудящихся, которые стремились к художественному творчеству и культуре.54
РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) — массовая литературная организация (1925–1932).
55
Цит. по: Мишель Окутюрье.Пастернак о себе самом.
Это стихотворение, необычной для Пастернака длины, заканчивается воспоминанием о том, как Ленин «вырос на трибуне», проскользнув «неуследимо» сквозь толпу, и принялся отчеканивать свою правду обо всем, пусть даже речь шла лишь об электрификации или лучшем использовании нефти:
И эта голая картавость Отчитывалась вслух во всем, Что кровью былей начерталось: Он был их звуковым лицом. Когда он обращался к фактам, То знал, что, полоща им рот Его голосовым экстрактом, Сквозь них история орет.56
Пастернак Б.Высокая болезнь. ПСС. Т. 1. С. 258.
Выполнив свое трудное политическое задание, Пастернак решил, что находится уже вне опасности, которая несколько дней назад привела несчастного Гумилева к стенке. Используя хорошее, как ему кажется, отношение к себе властей, Борис позволяет себе расслабиться: знакомится с поэтессой Ахматовой, так же уважающей его, как и он ее; публикует несколько статей в «Современнике»; торгует книгами в кооперативной лавке на Арбате, чтобы свести концы с концами, и, потихоньку оживая, отдается удовольствию открывать день за днем, по мере чтения, новые и новые основания восхищаться поэтами своей страны, способными творить в условиях надзора.
Именно в это время он берет в руки сборник стихов Марины Цветаевой — стихов, совершенно покоривших его чистотой и искренностью. Борис пишет ей сумасшедшее восторженное письмо в Берлин, куда она в прошедшем году сбежала, чтобы не переживать моральных и материальных трудностей, задавивших Россию. Пример успешного «дезертирства» вдохновляет его, и он все серьезнее и серьезнее размышляет о том, не эмигрировать ли ему самому. Однако в июне 1922 года выходит в новой редакции его сборник «Сестра моя — жизнь», состоящий из более или менее автобиографических стихотворений, одновременно строгих и дерзких по интонации, выходит — и немедленно вызывает фурор в стане знатоков поэзии. Кого ни возьми — Валерия Брюсова, Николая Асеева, Илью Эренбурга, Осипа Мандельштама или далекую, но всегда внимательную Марину Цветаеву, — все просвещенные умы оказались единодушны, предсказывая автору сказочное будущее в России, обновленной снизу доверху двойным воздействием — футуризма и революции. Впрочем, сам Пастернак посвятил книжку памяти Лермонтова, а позже сказал, что Лермонтов всегда был для него олицетворением дерзновенного творчества и повседневным утверждением свободы.
Между тем власть и милости толпы у Ленина стал оспаривать другой революционер — Троцкий (настоящее его имя — Леонид Бронштейн). Троцкий долгое время прожил за границей, где вел активную пропаганду, а теперь приехал к Ленину в Петроград и стал сразу же, авторитарно и успешно, командовать Красной Армией. Однако среди гражданских лиц он растил свою популярность так же заботливо, как среди солдат, и очень скоро влияние Троцкого вышло за границы армии и распространилось на мирное население. Полностью сломив сопротивление белых, триумфатор продолжал непримиримую борьбу с лжереволюционерами и истинными буржуями, бросая их в тюрьмы, высылая из страны и расстреливая на месте. Однако Борис Пастернак проявлял осмотрительность: он знал, что недавно на смену ЧК пришло ГПУ и что под этим новым названием скрыта все та же, если не еще более активная травля интеллигенции, явно она происходит или замаскирована. Отныне виновность каждого гражданина России находили в корзине для бумаг. Всякий вызов к властям считался дурным знаком.
И вот случилось так, что Троцкий захотел повидаться с Пастернаком, а у Бориса в это время были причины просить Льва Давидовича о личном одолжении, причины очень важные для поэта. Он шел по вызову, и душа уходила в пятки. Однако Троцкий сразу же повел себя по отношению к посетителю более чем любезно — выяснилось, что у него попросту возникло желание узнать, что побуждает этого именитого писателя выехать за границу. На вопросы о лояльности к правящему режиму Пастернак отвечал с редкой непосредственностью, и у хозяина кабинета сложилось впечатление, что ему хочется поехать за рубеж исключительно с целью защищать там достоинства советского социалистического строя. К тому же Борис признался, густо покраснев, что влюблен в замечательную девушку, Евгению Лурье, студентку ВХУТЕМАСа, решил на ней жениться и надеется получить визу, чтобы совершить свадебное путешествие в Германию, где у него есть родственники и друзья. Троцкий великодушно согласился дать визу.
Свадьбу устроили в Москве среди лета, в самую жару, у Жени, и голубки в полной эйфории полетели в новую жизнь: с одной стороны — немецкую, с другой — семейную. Когда молодожены прибыли в капиталистический Берлин, им показалось, будто их перенесли в другой мир: здесь можно было что угодно купить, о чем угодно говорить и думать, не боясь, что прослывешь изменником родины. Родители ввели их в круг соотечественников, очень довольных своей эмигрантской жизнью, под родительским же руководством они посетили русские издательства и книжные магазины, познакомились с русскими журналистами. И задумались, не сюда ли переместилась настоящая Россия, в то время как считается, будто она так и живет под ледяными взорами Ленина, Троцкого и ГПУ…