Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:

Со Слуцким много лет беседовали мы на историко-литературные темы. Беседы заполночь. С продолжением на следующий день. Он был начитан и держал в голове множество произведений и имен. Его занимали литературные репутации. Как складываются, как меняются, как исчезают.

Однажды мы заговорили на деликатную, хотя с виду и честолюбивую тему: на какого из русских писателей прошлого всего больше хотелось бы походить. Одно имя, другое, пятое, двадцатое. Недосягаемо. Невозможно. И вдруг почти одновременно мы оба воскликнули:

— Короленко!

В чем дело? Нет глубины Достоевского, широты Толстого, тонкости Чехова. Но именно он — Короленко.

Стали выяснять и оказалось: бесстрашие, совестливость, действенная доброта, прямота. Вспомнили его письма к Луначарскому, в которых он может сравниться разве только с Герценом. Эти письма у нас напечатаны с огромным опозданием, но все же произвели сильнейшее впечатление.

Итак, Короленко. В нашем выборе сказалось не только личное пристрастие, но и общественная потребность той поры, когда мы вели беседу. Это было в начале 70-х годов.

В число едущих в Литву на дни русской поэзии я рекомендовал Слуцкого. С нами ехали Светлов, Тушнова, Старшинов. Я рекомендовал включить в эту бригаду и Слуцкого. Он согласился.

В Литве Слуцкий оживился. Я познакомил его с литовскими поэтами, в частности с Межелайтисом. Они подружились. Слуцкий скомпоновал его книгу «Человек», с несколькими друзьями перевел ее. Обо мне забыл. Я не напоминал. Когда книга вышла и имела большой успех, Слуцкий сказал мне:

— Это было свинство с моей стороны, я не пригласил тебя переводить Межелайтиса.

Лет через десять после этого при подготовке книги того же Межелайтиса «Алюлюмай» я, преодолев обиду и поборов злопамятство, пригласил Слуцкого участвовать в переводе книги.

— Ты должен был отомстить мне. — И он повторил давнее. — Ведь тогда я поступил по-свински…

Я ничего не ответил. Слуцкий перевел стихи для «Алюлюмай».

В 1964 году, когда мне исполнилось пятьдесят лет, Слуцкий в газете «Труд» напечатал о моей работе небольшую, но внятную статью. Она была безусловно дружелюбна. Это была рука друга, решительно протянутая в мою сторону. Слуцкий советовал мне оторваться от текучки и писать свое.

Он искал способа приложения сил. Его стихи не печатались. Он искал переводы. Я привлек Слуцкого к переводу стихов Тычины, рекомендовал его Семену Липкину, готовившему антологию татарской поэзии. Постепенно он втягивался в эту работу, обретая в лице разных редакторов — своих друзей, в лице друзей — своих доброжелателей.

На серьезное Слуцкий часто реагировал невсерьез, походя, шутливо. Вместо просьбы прочитать новые стихи говорил — так, между прочим:

— Какие духовные ценности можем показать?

— Что показывает биржевой листок?

— Что можем положить на бочку?

— Услышу ли сегодня какие-либо из маловысокохудожественных произведений?

Иногда после паузы добавлял — другим, уже деловым, дружелюбным тоном:

— Прочитай строк двадцать, послушаю. Не больше двадцати.

И в ответ сам читает.

Так впервые я услышал «Кельнскую яму», «Хуже всех на фронте пехоте», «Писаря», «Все спали в доме отдыха» («Мальчишки»), «Память», «Баня», «Лошади в океане» и многое другое.

Мы хотели обменяться посланиями.

Напряженный человек, человек, со всех сторон теснимый событиями, прошлым, замыслами, политикой, юриспруденцией, версиями, теориями, осколком, оставшимся в теле, невниманием издательств, дурными предчувствиями, как мог боролся со всем этим. И писал, писал, писал в свой гроссбух. Писал стихотворную летопись, мысленно запихивая ее в бутылку, которая должна будет выплыть в будущем.

Любимец

Литвы, художник и композитор Чюрленис, был объявлен модернистом и декадентом (тогда это звучало, как брань), отцом абстрактного искусства. О нем не упоминали, музей его закрыли. Хлопоты деятелей литовской культуры не принесли результатов. Тогда, в дни русской поэзии в Литве, к нам неофициально обратился Антанас Снечкус с предложением: от имени русских поэтов написать в центральных газетах, выступить по радио со словом о Чюрленисе. Мы откликнулись на это разумное предложение. Для нас было честью принять участие в восстановлении справедливости в отношении Чюрлениса. Мы горячо взялись за дело. Слуцкий принял в этом деле самое живое участие. Доброе имя Чюрлениса было восстановлено. Это было наше с литовцами совместное культурное дело.

— Думаю, что это запомнится на всю жизнь, — говорил Слуцкий, испытывая удовлетворение от сделанного сообща.

Он хотел оседлости. Но кочевал. Из угла в угол. Из комнаты в комнату. Знакомства его множились, хотя быт не улучшался. Чужие жизни, сюжеты, характеры. Он запоминал подробности быта, черты характера тех или иных людей, острые словечки. Собирался записывать притчи и анекдоты, в которых отражалось время, но так и не знаю, сделал ли он это.

Я в комнате, поросшей бытием чужим, чужой судьбиной пропыленной, чужим огнем навечно опаленной. Что мне осталось? Лишь ее объем.

Комнаты просить — не просил ни у кого. «А мой хозяин не любил меня». Бездомности он хлебнул вволю.

Когда 23 июня 1959 года в «Литературной газете» появилась моя статья об Ахматовой, преданной анафеме, еще опальной и ошельмованной, Слуцкий приехал ко мне и, переступив порог, крепко пожал мне руку.

— Это событие. Только что мы говорили об этом с Межировым, Самойловым, Петровых, Мартыновым. Все так считают. Спасибо. — Крепкое резкое пожатие руки.

После войны у Слуцкого было настроение, выраженное в таких его строках:

Когда мы вернулись с войны, Я понял, что мы не нужны…

Это настроение многих воинов. Об этом в свое время Эренбург сказал мне: «Я думал, что буду не нужен через две недели после войны, а оказался ненужен за две недели до окончания ее».

Это сказано по поводу статьи Александрова «Товарищ Эренбург упрощает». Слуцкий знал эти слова Эренбурга.

В Большом Зале ЦДЛ заседали поэты. О поэтах грешно говорить «заседали». Но по-иному и не скажешь. Сурков в своем вступительном слове на заседании заявил, что война дала поэзии много прекрасных стихов, все уже сказано, а сейчас нет ничего подобного, нет никого, кто заставил бы себя слушать. Исчерпаны краски.

В прениях я отвечал Суркову. Возражал ему. Он не прав. Есть краски, есть люди, которых можно слушать. Но места для них нет. Не пускают. Вы не пускаете.

Сурков обиделся. Обида генсека опасна. Съест с потрохами.

— Кого вы можете назвать? — спросил он, напирая на «о».

— Имени не назову, сперва прочитаю стихи. А вы можете судить, каковы стихи.

Я прочитал несколько находившихся при мне стихотворений. Овация. Потом я назвал имя автора. Слуцкий отводит меня в сторону:

Поделиться с друзьями: