Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но если то лишь теоретический домысел? Художники, не смущаясь сомнениями, всегда надеются на опытное осуществление смутно чуемого в душе, порою доводя себя до напряжённого безумия в стремлении выразить непознаваемое.

Борисов-Мусатов не обладал ни чрезмерно нервическим темпераментом, ни воспалённым сознанием, чтобы, поддаваясь болезненному и греховному любопытству, пытаться проникнуть в тайную глубину миротворения. Он — ближе к доступному, к очевидно осуществимому. Запечатлеть ускользающую мелодию в «бесконечной» линии, навсегда остановить текучесть звука — не зримая ли возможность преодолеть время?

А времени у него осталось — почти ничего.

Сознание его, наверное, не хотело пропускать через себя эту мысль — так не вмещает

в себя, не приемлет идею собственной смерти рассудок любого человека. Но интуиция художника возвращалась и возвращалась к постоянному навязчивому ощущению. После «Реквиема» им овладевает новое творческое стремление: «…мне хотелось выразить именно музыку умирания природы»37. Снова соединение тех же двух начал — музыки и смерти — в живописи. Борисов-Мусатов пишет «Осеннюю песнь». «Такая картина цены не знает. Это Божьей рукой писано!»38— Нестеров знал, что говорил.

«Пересказывать» содержание «Осенней песни»— нелепость: из-за полной невозможности этого. Живопись Борисова-Мусатова и вообще не поддаётся «рассказу» (сколько уже раз мы повторяли это!), «Осенняя песнь»— тем более. Попытался-таки Станюкович — вышло бледно, приблизительно весьма и интересно лишь стилевою окрашенностью своею: «Всё случайное, всё ненужное — ушло. Остались краски, бледные краски осеннего неба, холодеющей реки и золотых прядей плакучих берёз, склонивших гирлянды умирающих листьев к воде. Тянется караван запоздалых птиц к далёкому теплу, из лесных далей мутными туманами уходит тепло… Бесконечная грусть разлита над тихой равниной… Заворожена в этой небольшой картине русская тоска, осенняя, неизбывная — та, что выливается народом в задушевной песне»39.

Если бы от всего созданного Борисовым-Мусатовым сохранилась бы только «Осенняя песнь»— мы имели бы право сказать: то был живописец милостью Божьей.

Но вот что странно: в осеннем небе художник наметил едва заметными прикосновениями кисти улетающих журавлей. Зачем? На живописном пространстве глаз не воспринимает их, да и не нужны они для живописи.

Видно, цепко держалась за этот образ его интуиция. О журавлях воспомнит Борисов-Мусатов и в письме Бенуа: «Они пролетели куда-то на юг, бесконечными рядами в виде треугольников. Крик их наполнил эти леса мелодией грусти старинной, которую я когда-то знал. Крик их замер, и только белка рыжая нарушает кружевные сновидения берёзовых рощ»40.

Отлёт журавлей, совершающийся на исходе неверного осеннего тепла, — это всегда печаль расставания, прощания с увядающей красотою мира: вскоре он предстанет перед человеком в ином облике, и то, что ныне радует глаз, вскоре исчезнет навсегда. Именно навсегда. Да, опять вернётся в свой черёд и в свое время — осень. Но то будет уже иная осень, и мир станет хоть в чём-то, но иным. Таким, как ныне, ему уже не быть — никогда. Вот о чём — вплетённая в песнь «мелодия грусти старинной».

Улетающие журавли «Осенней песни»— знак прощания. Для нас это и знак прощания с самим художником, с той красотою, которая ушла вместе с ним, которую он не успел довоплотить в красках. Протокольная точность вывода исследовательницы полнее любых эмоций говорит об унесённом смертью: «Борисов-Мусатов стоял на пороге замечательных живописных открытий. То, что он успел сделать, нельзя считать окончательным решением выдвинутых проблем»41.

Последние дни свои он живёт в каком-то странно-фантастическом мире. Мир реальный им перестаёт восприниматься. Где-то там революция — он о ней и слышать не хочет: «…какие-то ужасы долетают до меня. Какие-то дороги забастовали. Нет ни писем, ни газет. Одни догадки, одни слухи. А мне чудится, что эти милые берёзки вновь переживают те блаженные времена наших бабушек, когда ездили в Москву с толпою челяди в возке, гужем, недели две, по заросшим колеям просёлочных

дорог»42. Мир реальный отвергается. Воображение художника начинает творить новое бытие уже не в искусстве, а в преобразованной повседневности: «Кругом какие-то тончайшие кружева берёз, таких фантастических, призрачных, неощутимых, как мечта, — фантазии нет предела…»43.

«Иногда мне кажется, что я на дне морском и что это не берёзы, а какие-то подводные водоросли и кораллы. Жизнь московская так далека, и время здесь остановилось (выделено мною. — М.Д.), точно на необитаемом острове. Нет ни солнца, ни луны, одни туманы и перламутровые дали таинственных подводных царств»44.

«Теперь я сижу в Тарусе. В глуши. На пустынном берегу Оки. И отрезан от всего мира. Живу в мире грез и фантазий среди берёзовых рощ, задремавших в глубоком сне осенних туманов. (…) Я создал себе свою жизнь. Как-то странно — такая тишина среди всеобщего смятения»45.

«Я создал себе свою жизнь»… Эти слова можно бы взять эпиграфом ко всей его биографии. Теперь всё достигло апогея своего. На реальность, на жизнь в жизни обыденной энергии, вероятно, уже не оставалось…

«Мы верим, что молодому художнику предстоит ещё много плодотворных переживаний и широкая, прекрасная деятельность в намеченных им себе пределах»46— эти слова критика «Весов» сохранились под той самою обложкой, которую нарисовал для журнала Борисов-Мусатов. Но кому ведомы собственные пределы?

Букиник сочинил своему другу прекрасную, хотя и малоправдоподобную смерть. Днём 25 октября художник был ещё бодр, полон сил. Спустился к Оке, взял лодку… Вернувшись под вечер, принялся за «Реквием»: решил непременно закончить его теперь же. Работал упорно. Было уже далеко за полночь, когда» обеспокоенная жена пыталась уговорить его прервать работу:

— Довольно, Виктор! Завтра закончишь!

— Сейчас, сейчас! Вот ещё только один, два штриха и всё будет готово!47

Но последние штрихи так и не были нанесены: сердце не выдержало, и художник упал замертво перед мольбертом.

Имеются и иные сведения, от людей более осведомлённых, — об обострении болезни почек, о сердечной недостаточности, о ночном визите врача…

Останемся верны версии друга-музыканта: она более соответствует внутреннему душевному настрою Борисова-Мусатова, жившего в своём искусстве, в воображении, в мире своей мечты, в творчестве.

Похоронен Виктор Эльпидифорович Борисов-Мусатов в Тарусе, на крутом косогоре над Окою. Место он сам указал, завещал похоронить себя там непременно.

В 1910 году другом Борисова-Мусатова, А.Т.Матвеевым, был создан памятник для могилы художника (который, если бы мы не боялись громких определений, нужно бы назвать гениальным) — каменная плита и на ней фигура лежащего на спине мальчика. «Уснувшим мальчиком» называют чаще всего этот памятник. Нет, слишком безжизненна фигура. Утонувший мальчик. Говорят, скульптор использовал якобы действительный случай: однажды Борисов-Мусатов, спасая тонущего мальчика, вытащил из воды тело, но ребенка так и не удалось вернуть к жизни.

Ещё одна красивая легенда. Они так идут внутреннему облику живописца-мечтателя.

Ещё один великий мастер сентиментальных мечтаний и меланхолически-грустных медитаций Константин Паустовский, поселившийся в Тарусе полувеком спустя, сложил над могилою художника грустно-поэтические строки:

«Осенью с этого косогора открывается в затуманенном воздухе такая беспредельная русская даль, что от неё замирает сердце.

Старые берёзы растут на обрыве. Даль видна через сетку золотеющей и поредевшей от ветра листвы. В просветах между листьями висят над пажитями и перелесками розовеющие облака.

Поделиться с друзьями: