Боярыня Морозова
Шрифт:
Раздумывал, как подойти к государю, чтоб вернуть казакам их вождя.
Второе дело тоже приятное и тоже не без изъяна.
Приехал в Москву Николай фон Стаден. Привез трубача цесарской земли, из самой Вены. Четырех музыкантов прусской земли, при них семь разных струментов. С трубачом брат его притащился, поручик, – в службу просится. А вот комедиантов Стаден не привез… Но вроде и не оплошал: предъявил договор с магистром Фелтоном да Чалусом. Магистр обещал быть, как потеплеет, привезет двенадцать своих товарищей. Согласились жить в Москве без жалованья, а за каждую комедию просят по пятьдесят рублей на всех.
И рудознатца Стаден привез, доктора Яна
О театре Алексей Михайлович не забывает. Указал играть комедию 22 января, там же, в Преображенском.
Увы! Было и третье дело. Слухи.
Вся Москва шепчется: царь залечил молодого Ивана Глебовича до смерти – на богатства боярыни Морозовой позарился. Говорунов слышали в Филях, в Алексеевском монастыре, на могиле Пересвета и Осляби – в Симоновом, в Сретенском… В храме Ильи-пророка на Воронцовом поле юродивый начертал на снегу имя государево, а потом принародно обоссал. Промолчать бы, да у Башмакова свои соглядатаи. Может, уже и нашептали. Застал Артамон Сергеевич государя бодрым, веселым…
– Гора дел навалилась!
– Что за гора такая? – осторожно спросил Артамон Сергеевич.
– Расписываю именья Федосьины. Не жилось дуре… Ты ступай тотчас в башню, допроси хорошенько слугу Федосьина Ивана и супругу его. Жена мужа поклепала, попрятал-де золото боярское, цветные камни, сундук с серебром. – Царь глянул на Матвеева редким своим взором, пробирающим. – Дементий пытал их… Сам знаешь – медведь. Все у него по-медвежьи. Ты уж исхитрись. Треть казны тебе отдам.
– Великий государь, письма от гетманов, от войскового, от кошевого. Миколай фон Стаден воротился…
– Вот и слава богу! В башню, Артамон, поспеши. Врача смотри возьми. Пусть все болячки остудит истерзанному бедняге. Вином тоже попотчуй. Без мешканья ступай!.. – И сам же догнал, приобнял. – А в башне смотри не торопись. Надеюсь на тебя. Развяжи язык Ивану. Не все же такие, как Федосья!
Хочешь будущих царских ласк, умей и палачом быть.
Иван, один из управителей боярыни Морозовой, порадел рабски разоренному роду, попрятал казну. Жена Ивана в надежде на хорошую награду сказала «слово и дело». Виновность супруга она подтвердила, привела подьячих Тайного приказа в сад, где они закопали три сундука. Один с жемчужными убрусами, пеленами, с ожерельями-воротниками из яхонтов, другой с шубами Глеба Ивановича да Ивана Глебовича, третий с шубами, с ферязями самой Федосьи Прокопьевны, еще иконы и книги в драгоценных окладах. Но куда подевались камка, золотое шитье, часы, деньги?
Доля доносчицы с трех сундуков выходила немалая. Не задешево губила богоданного мужа и душу. Но бабу бесило, что Иван скрыл от нее клады с заветными ларцами: с казной Бориса Ивановича. Се был великий ценитель изумрудов, рубинов, редчайших сапфиров, алмазов.
Артамон Сергеевич в отместку за поганую службу поднял доносчицу на дыбу, а потом и огнем приказал жечь, ибо доносчику первый кнут.
В особом пристрастии следователя уличить было невозможно: доносчица могла скрывать клады ради собственной корысти.
Наказывал мерзавку Артамон Сергеевич при ее супруге: Дементий Башмаков отделал Ивана жесточайше. Теперь лекарь Лаврентий Блюментрост, уходивший Ивана Глебовича, из кожи лез, врачуя обладателя тайны сокровищ Морозовых.
Между тем стол застелили скатертью, нарядили яствами и винами. Для Ивана принесли кресло, в котором он мог полусидеть. Пытку прекратили, но лютую бабу на время оставили поглядеть, как потчуют ее супруга. Потом одежонку на растерзанную натянули, сказали: «Свободна, живи, коли совесть не замучит» – и выбросили из башни
вон.Вино и отменное обхождение не развязали язык усердному слуге Морозовых. Ничего не узнал Артамон Сергеевич, но пытать не стал.
– В Боровск тебя отвезут! – сказал Ивану напоследок. – Может, доведется тебе, верному псу, боярыне своей ножки поцеловать… Но знай, на сруб ты себя обрек.
Неудача Артамона Сергеевича не огорчила – к лучшему! Не станет больше Михалыч посылать канцлера умучивать своих недругов. Дементия ему мало! Юрий Алексеевич Долгорукий с охотой такие службы служит или тот же Яков Никитич Одоевский. Природные бояре – и палачи природные.
Великий государь выслушал доклад без гнева, не попрекнул. А чтобы поскорее забыть скверную историю, приказал отвезти в Боровск и княгиню Урусову, и Марию Данилову.
К светлому готовился действу: 22 декабря архиепископ новгородский Иоаким был возведен в Успенском соборе в сан митрополита. Выходило: пожаловал того, кто первым уличил Морозову в отступничестве от царя, а с нею и Урусову, чтоб другим неповадно было… Все узрели, сколь ужасна опала самодержца.
Искоренен род бояр Морозовых. Сам возвеличил, сам в прах развеял. Похоронили Ивана Глебовича как какого-нибудь дворового мужика. На девятый день уже некому было помянуть сломленный росток. От матери, от подвига ее отшатнулся, и от него, признавшего щепоть, отшатнулись верные закону отцов.
Нашелся-таки один человек, сказал печальное слово о погубленном. В яме сказал, в остроге, занесенном буранами. Всего одна слеза, но всю Россию окропила. Ту слезу обронил расстриженный протопоп Аввакум.
«О, светила великая, солнца и луна Русския земли, Федосия и Евдокея! – криком кричал батька из ледяной своей пустыни. – И чада ваша, яко звезды сияющия пред Господом Богом! О, две зари, освещающая весь мир на поднебесней!..»
Замирали сердца читающих похвалы великого страдальца страдалицам. Слезами умывались друг перед дружкою. Припадали к драгоценному писанию губами и ликовались с ним, как с батькой, со страстотерпицами боровскими.
«Недавно, яко 20 лет и единое лето мучат мя, – писал Аввакум далее, – на се бо зван есмь… И се человек нищей, непородной и неразумной… одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнены пред Господом Богом. Но чюдно и пречюдно о вашей честности! Помыслить род ваш – Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел, паче души своей, день и нощь покоя не имуще; он сопротив тово племянника его родного, Ивана Глебовича Морозова, опалою и гневом смерти напрасно предал – твоего сына и моего света».
Пригвоздил Аввакум царя гвоздями невидимыми к позору вечному, так пригвоздил – не снять во веки веков с этакого-то креста.
А потом и погоревал о погубленном цветке, со всею Россией вкупе и с матушкой его, в юзах пребывающей:
«Увы! чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная, – твой сын плотской, а мой духовной! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле приклонился и отыде в вечная блаженства со ангелы ликовствовати, и с лики праведных предстоит Святей Троицы… И тебе уже неково четками стегать, и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, – помнишь ли, как бывало! Миленький мой государь! В последнее увиделся с ним, егда причастил ево. Да пускай, – Богу надобно так! И ты неболно о нем кручинься: хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин… Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно!»