Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я проводил Финетту до Мартинетского брода. По солнцу видать было, что уже шел четвертый час.

И снова наши глаза нашли друг друга, и взгляды тотчас встретились с такой страстной силой, что и лица потянулись друг к другу. Я крепко стиснул зубы, так что они хрустнули, и поспешил закрыть глаза, пока еще не поздно.

— Да хранит тебя бог, Финетта!

— А ты не поцелуешь меня, Самуил?

В прежнее время, когда виноград уже бывал выжат, а стада возвращались с горных пастбищ, мы с Финеттой расставались не на одну неделю и на прощанье по-родственному чмокали друг друга в обе щеки. Но сейчас я ответил глухим голосом:

— Теперь уж это нельзя, Финетта…

И я открыл глаза лишь в ту минуту, когда ее деревянные башмачки застучали по камням у брода. Как козочка, в три прыжка она перелетела на другой берег, и я понял, что она счастлива. На прощанье она помахала мне рукой и что-то крикнула, но слова ее затерялись в журчании реки, а потом она исчезла в зарослях тальника.

Голубым стал берег, голубыми стали волны нашей речки и песок

у воды, голубой стала трава, голубыми стали раны, оставленные огнем на стенах дома, — право, я все видел как будто сквозь голубые глаза Финетты. Сколько я ни говорил себе, что то было прощанье, что мне уж больше не видать Финетты, я не испытывал сильной грусти. Я говорил себе также, что, вероятно, у всех девушек глаза обладают такими же чарами, и все же не мог уверить себя в этом.

Я был так доволен, что, выполняя волю всевышнего, открылся Финетте, и гордился, что не поддался слабости, прощаясь с нею, я был полон таинственной радости, словно принес жертву во имя долга, возложенного на меня. Жгучие часы прощания нашего, радость вновь переживать их сейчас, рассказывая о них, захватили меня, вознесли высоко, и перо мое ничего не может скрыть, — я пишу помимо собственной воли, под чью-то диктовку, и, быть может, те, до кого дойдут эти строки, прочтут в них то, что мне самому неведомо.

* * *

Я отдыхал, пока спускались на землю сумерки, ведь теперь у меня есть свечи — пиши хоть всю ночь напролет. Взяв два сыра и десяток смокв, я спустился к ручью, что течет близ дома. Я помолился, потом поужинал, подстерегая появление первой звезды, самой крупной, — той, что раньше всех заблещет вдруг в ночном небе как раз над Финьелем — главной вершиной Лозера. Никогда еще вечером не бывало столько кузнечиков; по всей долине шло такое стрекотанье, будто скворчит оливковое масло на сковороде, когда кладут на нее жарить мелкую рыбешку; право, в нескольких саженях от реки не слышно было, как она журчит, пробегая по камням. Жара сменилась вечерней прохладой, возле родника запахло мятой. Встав коленями на мягкий мох, я припал к воде, окунул в нее и нос, и рот, и подбородок. Я вознес тебе хвалу, господи, благодарил тебя за все: за солнце, за звезду, блиставшую над Финьелем, за кузнечиков — я восхвалял тебя, когда возвращался в сушило, я восхвалял тебя и когда зажигал первую свечу, присланную мне из Борьеса.

Испокон веков господь бог милостью своей взыскал наши Севенны; в долинах трех Гардон, на полях, на склонах Эгуаль, Бужеса и Лозера всегда слышался голос его, и его предостережения против бесчинств папского Рима, идолопоклонства, коим стало у католиков почитание святых, хитроумного лицедейства вместо богослужения, продажи индульгенций и догмата о чистилище. Семь с половиной столетий и даже более сего срока, еще при всяких Лотарях и Карлах, пастухи, не имевшие ничего — ни скота, ни пастбищ и даже сами себе но принадлежащие, пастухи, бедные, как Иов, не умевшие ни читать, ни писать, считавшие палочками, камешками или зарубками на дощечке, уже проповедовали слово божие на наших горных высотах. Прадеды наши передавали, что в старину слова сих проповедников исполнены были такой великой силы, что отовсюду стекались горцы послушать их, и так прекрасны, что, несомненно, устами их вещал дух божий.

Со времени Реформации вновь зазвучало слово божие; в проповедях наших пастырей. Севенны очистились от католических исповедников и исповедален, от семинарий и лживой их науки; из священных книг выгребли латинскую тарабарщину, изгнали внедрившихся в наших краях мошенников и лгунов, торгашей, промышляющих душами христианскими, и народ наш мог прямо идти к господу, как идет к пастуху ягненок, ища спасения от поднявшейся бури, и пастух берет его на руки и, укрыв под плащом своим, прижимает его к сердцу.

Издавна вошло у нас в обычай молиться вместе, открыто беседовать о грехе, о смерти, о вечной жизни. Сожаления достойно, что вдохновленные богом пастыри прежних времен не оставили нам следов своих, подобных тому, какой мне приказано оставить.

* * *

Перед тем как Финетта пришла проститься со мной, повествование я довел до двенадцатого года моей жизни, но должен я возвратиться еще дальше, к тому времени, когда я еще не достиг возраста разума{4}, и даже к году моего крещения. От таких скачков рассказ становится нескладным, но меня сие не тревожит, не тщусь я писать для развлечения людей и украшать свой труд ухищрениями сочинителей, но Должен я дать краткий отчет, как то всевышний повелел мне^ И раз это так, то вот и трепещет перо в моих пальцах, ему не терпится писать, следуя вдохновению души, и запечатлеть дела столь обычные для нас, что, узнав, о чем я рассказываю, мои близкие, пожалуй, сочли бы меня таким же дурачком, как тот блаженный, что в грозу поливал свой огород. Но мне приходит мысль, что люди позабудут о разорении нашего края, о всех наших страданиях, так же как забыли они, невзирая на давние сказания, что было у гугенотов сто пятьдесят крепостей, хорошо оснащенных, содержавшихся королевской казной; что были у гугенотов четыре университета, академии, свои судебные палаты; было у нас тридцать тысяч солдат, четыре тысячи дворян; были у нас свои герцоги —

герцог Сюлли, герцог Буйонский, герцог де Ледигьер, герцог де Роган — и наш добрый король Генрих IV… Пусть господь даст мне силы рассказать о нынешней геенне адовой, подобно тому, как хотелось бы мне услышать повесть о нашем золотом веке — о времени Нантского эдикта.

Правда, мало я знаю о тех двух войнах, какие вел против нас кардинал Ришелье{5}, и не могу я также рассказать подробно о нескольких сотнях различных эдиктов и ордонансов, коими нас угнетают: одним эдиктом запрещают нам хоронить наших покойников в промежутке времени от шести часов утра до шести часов вечера; другим эдиктом не разрешают нам собираться в количестве более двенадцати человек — даже на свадьбу или на крестины; согласно третьему ордонансу, я, гак же как и все дети гугенотов, в нежном младенческом возрасте должен был состоять под надзором нянюшек из прихода Шамбориго, каковые так усердно опекали меня, что первыми словами, сказанными мною, были не «папа» и не «мама», но «пресвятая дева», «богородица», «слава святому кресту», «благословенная месса» и тому подобные штучки, — ведь как только научится маленький гугенот говорить, он должен научиться и лгать{6}.

И вдруг мне вспомнилось сейчас, как на одиннадцатом году жизни я побывал с моим крестным в Алесе, — погнав туда овец, он взял меня в подпаски. В большом этом городе я увидел, как на площади мои сверстники и дети младше меня бегали, скакали, что-то ловили и отнимали друг у друга. Очень было любопытно смотреть на их беготню. Старик крестный угрюмо объяснил мне, что они играют и что игры — самое естественное занятие детей.

Но для меня-то игры не были «естественным занятием» — «ни для меня, ни для ребятишек Дезельганов, Дельмасов, Бельтресков, Фоссатов, Пранувелей, Вержезов или Бартавелей, — наоборот, для меня, как и для них, естественным было другое: чтобы ночью мать выхватывала меня из колыбели и бежала в горы, спрятав меня под своею шалью, и мы бы ждали с нею рассвета в пещере у горного потока, прикорнув на охапке соломы, и оставались бы там иной раз весь день до следующего утра. Для нас естественно было учуять появление драгун, завидев пыль, поднятую ими, заслышав шум и тяжкий топот их коней, блеск их шлемов, — угадав их приближение, мгновенно скрыться, исчезнуть; для нас естественно было дышать и жить целыми днями, притаившись под грудой каштанов, ухитряясь не сбросить ни одного из них; для нас естественно было исповедовать две религии — одну напоказ, другую, настоящую, хранить про себя. Только когда мы с крестным побывали в Алесе на большой ярмарке 24 августа, я понял, что не все одиннадцатилетние мальчики во французском королевстве живут так же, как мы в наших горах, — там, где сливаются три Гардоны и, слившись, бегут единой рекой по низине. Нет, в том Вавилоне дети католических купцов и прочих папистов резвятся на солнышке и поют песни, а драгуны с отеческой улыбкой слушают их.

Каждый вечер с великим терпением наши матери освобождали пас из сетей католического катехизиса, обманов и уловок исказителей веры, дабы погрузить нас украдкой в животворный источник священного писания.

Я еще и ходить-то не умел, когда в наш хутор нагрянули солдаты{7}. У меня не сохранилось о них воспоминаний, запомнилось лишь бряцание железа и, главное, запах — запах смазанных салом сапог, он тем более врезался в память, что и до сих пор остался неизменным, все тот же смешанный запах старой кожи и свежего свиного сала, — ведь, как известно, драгуны любят смазывать свои сапоги, забравшись в наши погреба. Но, подрастая, все ребятишки горных селений — от Борьеса до Граваса, от Шамаса до Доннареля — все уже начинали понимать, как страдают их родные Севенн; мы лепетали: «Летает голубь в долинах наших, а не в чертогах епископов ваших»{8}, все мы хотели стать Вивапами и Бруссонами, хоть и не очень-то много знали о сих проповедниках. По рассказам моих родных мне больше известно о молитвенном собрании на горе Бужес 12 мая 1686 года или хотя бы о деле Эспинаса, нежели об однодневном постое драгун в нашем хуторе, когда они поглотили все наши сбережения за двадцать пять лет и зачислили всех Шабру в разряд новообращенных католиков, или, как сокращенно говорили, — ноков.

Зимою Дезельганы спускались к нам с Лозерских гор, и, если только возчик Старичина и погонщик мулов Везделаз говорили нам, что солдаты из городского ополчения или из частей интенданта не рыщут в окрестностях, у нас в доме устраивались посиделки. Матушка укладывала нас в постель, прочитав нам на сон грядущий отрывок из Послания апостола Павла или из Евангелия от Матфея; у очага же, где жарились в золе каштаны, шла беседа, и до нас долетали новости с трех гор, из долин и из городов, рассказы о братьях наших или о предателях. Мало-помалу подкрадывалась дремота, и так хорошо было чувствовать, что в эту ночь кругом друзья, улавливать знакомые слова о нашей вере, слышать любимые голоса, то суровые, то веселые, горячие речи моего крестного Поплатятся, приятный певучий голос старенького Спасигосподи из семьи Шамасов, голос Везделаза — Пьера Рамо, громовый бас рыжего великана — кузнеца Бельтреска, спокойный голос старика из Доннареля, прозванного Всеедино, скрипучий голос столяра Вержеза из Вальмаля; и вместе с гулом грубых голосов наших горцев, сбросивших с себя в рту минуту ярмо «новообращенства», нам запали в душу слова о служении святому делу. Совсем еще малышами мы уже любили эти темные ночи и эти речи, которые, скоро, очень скоро стали нам весьма понятными.

Поделиться с друзьями: