Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Знаешь, старик, это было так. Однажды, когда я заканчивал школу в Мемфисе, я получил открытку из Оберлинского колледжа: ХОЧЕШЬ УЧИТЬСЯ В ОБЕРЛИНСКОМ КОЛЛЕДЖЕ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. Вот и все, старик, вот и все. Никаких экзаменов, никакой приемной комиссии, ничего. И я заполнил. И что ты думаешь, меня взяли, четыре года с полной стипендией. А белые пацаны из моей школы рвали задницу, чтобы этого добиться. И вот, я в жизни не выезжал из Теннесси, я не знал ни хрена про этот Оберлин, окромя того, что кто-то рассказал об их музыкальном факультете».

— Ты играешь на музыкальных инструментах?

— Шутишь?! Мой старик перечитывал вестерны, работая ночным сторожем, а матушка мыла полы.

Единственное, во что я играл — орлянка. Когда я отчаливал, мой старик сказал: «Лучше б ты пошел в армию». И вот, я сел на автобус в Кливленд, чтобы потом пересесть на Оберлин, не зная даже, тот ли это Оберлин, но вот я вижу этих чуваков с инструментами, и я думаю, ага, кажется это тот автобус. Пошел на начальное медицинское, так как ты не должен ничего там делать, прочитал две книги, Илиаду, в которую я не воткнул и эту великую книгу о рыжих муравьях-убийцах. Знаешь, там был этот чел, застрявший в ловушке, и армия рыжих муравьев-убийц ползущих и ползущих. Великолепно».

— И почему ты пошел в мед?

— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку из Чикагского Университета: ХОЧЕШЬ ПОЙТИ НА МЕДИЦИНСКИЙ В ЧИКАГО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО». И все. Никаких вступительных, никаких собеседований, ни фига. Четыре года с полной стипендией. И вот я здесь».

— А Божий Дом?»

— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку: «ХОЧЕШЬ БЫТЬ ИНТЕРНОМ В БОЖЬЕМ ДОМЕ? ЕСЛИ ДА, ТО ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. И все. Скажи, круто? [11]

11

Видимо, Чак говорит о действии affirmitive act, когда черных студентов принимали по квоте в институты. Например, жена Обамы так попала в Гарвард.

— Да уж, ты их натянул.

— Я тоже так думал, но, глядя на этих несчастных, я чувствую, что чуваки, присылавшие мне эти открытки, знали, что я старался их поиметь и получить от них это все и поимели меня, все это мне предоставив. Мой старик был прав, первая открытка предопределила мое низвержение. Лучше бы я пошел в армию.

— Ну, ты хотя бы прочитал про муравьев-убийц.

— Это я не отрицаю. А как ты?

— Я? Моя анкета куда круче меня. Три года после колледжа я провел в Англии по стипендии Рода.

— Черт! Ты видать нехилый спортсмен? Чем ты занимался?

— Гольфом.

— Не гони! С этими крохотными белыми мячиками?

— Ага. В Оксфорде устали от тупых здоровяков со стипендией и погнались за мозгами в год моего выпуска. Один из парней профессионально играл в бридж.

— И сколько же тебе лет, старик?

— Четвертого июля — тридцать.

— Черт, ты старше нас всех, ты стар, как мир.

— Я должен был думать, а не рваться в Дом. Всю жизнь я получал за эти карандаши номер два. Я думал, что чему-то научился.

— Что ж, старик, я на самом деле хотел быть певцом. У меня отличный голос. Послушай.

Фальцетом, знаками, сопровождая ноты и слова, Чак спел: «На небе лунаааааа, у-у-у… Ты обнимаешь меняяяяя, у-у-у…».

Это была приятная песня, у него был приятный голос, и это все было приятно, все это, я так ему и сказал. Мы были счастливы. Если учесть, что ждало нас дальше, это было почти любовью. После еще пары стопок мы решили, что настолько счастливы, что можем уйти. Я полез за бумажником и наткнулся на записку от Бэрри.

— Дерьмо, я забыл, нам надо идти.

Мы заплатили и вышли. Жара уступила под напором летнего дождя. Мокрые насквозь, слыша гром и видя молнии, мы пели через окно машины для Бэрри. Он поцеловал ее на прощание и поплелся к машине. Я прокричал:

— Эй, забыл спросить, в каком отделении ты начинаешь?

Кто знает, старик, кто знает.

— Погоди, я проверю. — И я вытащил свое расписание и убедился, что мы с Чаком начнем работать вместе во время нашего месяца в отделениях. — Эй, мы будем работать вместе!

— Отлично, старик, отлично. Бывай.

Мне он понравился. Он был черным, и он пробивался. С ним и я пробьюсь. Первое июля стало представляться менее ужасным. Бэрри расстроила моя идея залить отрицание бурбоном. Я был весел, а она серьезна и сказала, что, забыв про встречу с ней, я показал, какие трудности могут нас ждать в этом году. Я попытался рассказать ей о местной забегаловке, но не смог. Тогда, я, смеясь, рассказал ей о Джейн До и Чарли-Лошади. Она не рассмеялась.

— Как ты можешь над этим издеваться? Это ужасно!

— Это правда. Кажется, отрицание не сработало.

— Как раз наоборот. Потому ты и смеешься.

В почтовом ящике было письмо от отца. Оптимист и мастер речевых переходов, манерой его письма было: фраза — союз — фраза:

«Я знаю о том, сколько надо выучить в медицине, и это все ново. Это великолепно и нет ничего прекраснее человеческого тела. Физическая часть работы скоро станет рутиной и ты должен следить за здоровьем…».

* * *

Бэрри уложила меня спать пораньше и ушла к себе домой. Я же вскоре был окутан бархатным покрывалом сна и отправился к калейдоскопам сновидений. Довольный, счастливый, более не испуганный, я сказал: «Привет, сны!» и вскоре уже был в Оксфорде, в Англии, на обеде в общем зале колледжа, по аспиранту-философу с каждой стороны, поедая пресную английскую еду с китайского фарфора, обсуждая немцев, которые за пятьдесят лет работы над словарем всех существующих латинских слов дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком и бежал после ужина к летнему закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплых сумерках, а затем, в круговерти снов, я увидел бродячий цирк, падающий со скалы в море, акулы, раздирающие мясистых кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, исчезающее в ледяной бесчеловечной пучине…

3

Наверное, это Толстяк показал мне первого гомера. Толстяк был моим первым резидентом, пытавшимся облегчить переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем Доме. Он был чудесным и был чудаком. Рожденный в Бруклине, обученный в Нью-Йорке, огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, от кончиков блестящих темных волос и острых темных глаз, и множества подбородков через все необъятное тело, с пряжкой ремня, блестящей рыбой, катающейся на животе, до кончиков своих огромных башмаков, Толстяк был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправится от шока его рождения и взрастить его. За это Толстяк со скепсисом относился ко всему дикому миру, лежащему к западу от этой великой преграды, Риверсайд Драйв. Единственным исключением для его городского провинциализма был, конечно же, Голливуд, Голливуд кинозвезд.

В шесть тридцать утра первого июля я был впервые проглочен Божьим Домом и отправился по бесконечному желтушному коридору шестого этажа. Это было отделение шесть, южное крыло, где я должен был начинать. Медсестра с невероятно волосатыми руками направила меня к дежурантской, где уже начался обход. Я открыл дверь и вошел. Я испытывал незамутненный ужас. Как Фрейд сказал посредством Бэрри, мой ужас исходил из эго.

Вокруг стола было пятеро человек: Толстяк, интерн по имени Уэйн Потс, южанин знакомый мне по ЛМИ, хороший парень, но очень грустный, зажатый и какой-то снулый, одетый в белоснежный халат с выпирающими из карманов инструментами; остальные трое светились от энтузиазма, по которому можно было отличить студентов ЛМИ в терапевтической субординатуре. К каждому интерну был привязан студент, каждый день в течение всего года.

Поделиться с друзьями: