Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Брачные узы

Фогель Давид

Шрифт:

Старушка повернулась и вышла.

— Мама просто выгоняет гостей, — сказала Франци, улыбаясь. — Это не так уж важно. Сегодня я вполне могу отказаться от кино, я так рада вас видеть.

Да нет, напротив. Не надо менять своих планов из-за него. Он охотно ее проводит, если она не возражает. Но тогда им нужно поторопиться. Если они хотят успеть к началу сеанса.

— Да тут совсем рядом, в трех шагах. Начало в девять, так что есть еще время.

Гордвайль все время сохранял осторожность, стараясь не упоминать недуг, чтобы не вводить ее в смущение. Но молодая женщина сама вспомнила о его визите к ней в больницу, с потрясающей открытостью, чем заставила немного смутиться его самого.

— Вы должны меня извинить, — сказала она, — если я тогда вела себя с вами не совсем прилично. Я, наверное, была очень сильно взволнована. Поймите, такое ужасное место! Если бы вы только знали, как там

издеваются над людьми. Вспомнишь — дрожь пробирает! Сестры делают с больными все, что им заблагорассудится. Жаловаться врачу бессмысленно. Все равно не верят. Они считают душевнобольного чем-то вроде дикого животного. Да и страшно жаловаться. Сестры измываются над больными, то и дело дают тумака, просто так, для собственного удовольствия. У больного нет ни прав, ни защиты! Хуже, чем в подвалах инквизиции. А сами больные! Волосы дыбом встают! Эта рана остается в душе на всю жизнь. Вот и до сих пор я зачастую просыпаюсь среди ночи в холодном поту и долго еще не могу осознать, что я уже не там, в больнице, и только потом немного успокаиваюсь. Тяжелые больные, чей разум помутился совершенно, они меньше все чувствуют. Но те, у кого бывают минуты просветления… Такой человек в больнице действительно может сойти с ума окончательно. Как-нибудь, в более удобное время, я расскажу вам обо всем подробно. Вы ведь писатель, господин Гордвайль, так что было бы неплохо, если бы вы однажды поведали миру, что происходит там, за высокими стенами.

Она замолчала.

Гордвайль сидел против Франци, склонив голову, спиной к окну. Его посещение Франци в Штайнхофе встало перед ним во всех подробностях, и он снова переживал все страхи и страдания того дня. Безотчетно он перевел взгляд на ее ноги и заметил, что сегодня чулки натянуты как положено и что у нее коричневые, видимо новые, туфли. «Научилась, пока суд да дело, правильно натягивать чулки», — пронзила его вздорная мысль, заставившая разозлиться на самого себя.

— Знаете, — продолжала она, — еще и сегодня, спустя два месяца как я вышла оттуда, когда я в разговоре касаюсь этой темы, меня вдруг охватывает страх, как бы сестры не узнали и не стали бы мне мстить за это… Я говорю себе, что это просто смешно, что у них уже нет никакой власти надо мной и ничегошеньки они не могут мне сделать, но в глубине души я все-таки боюсь. Никак не могу освободиться от этого ужаса.

— Этот страх легко понять, — произнес Гордвайль шепотом, словно сам себе. — Но со временем он будет ослабевать, пока не исчезнет совсем. Вам бы лучше поменьше думать о том, что было, занимайте мысли чем-то другим, повеселее, и понемногу все забудется.

Старушка внесла кофе.

— Если вы собираетесь идти, то самое время!

Она встала ногами на стул и зажгла газовую лампу. Пили кофе и неспешно говорили под тихий, монотонный напев газовой горелки, к которому тотчас примешалось грубое жужжание проснувшейся мухи. По соседству кто-то стал насвистывать популярную песенку:

Wo hast denn dei-ne schonen, blauen Au-u-u-gen her, so traut…

Затем Франци вышла на минуту и вернулась в соломенной шляпке. На улице дул легкий ветер, гоня по небу темно-серые обрывки облаков. В воздухе пахло близким дождем.

— Знаете, у меня десять дней назад родился сын, — сказал Гордвайль.

— Правда? Я даже не знала, что вы женаты.

Она, не останавливаясь, повернула к нему голову и добавила:

— Вы не производите впечатления женатого человека.

— И тем не менее я женат уже больше года. Есть жена, есть ребенок, есть тесть и теща и даже… даже деверь… то есть даже два деверя — все как положено.

— Так вы, я думаю, страшно рады сыну. Представляю, как мать-то рада! Это безграничная радость! Для женщины это неиссякаемый источник счастья! Когда я родила Фрицерла, Боже, как я была счастлива! Да и теперь — если бы не ребенок, у меня бы не хватило сил перенести все эти муки.

— Да-да! — согласился Гордвайль. — Это так!

Он подумал, что вот завтра обменяет коляску и тогда все будет действительно его: жена, ребенок, коляска — все. Нехорошо только, что она будет жить в доме тестя. Но, в конце концов, и это благополучно закончится… Ему захотелось продолжить разговор на эту тему именно с Франци, и он сказал:

— Они все еще в больнице. Я имею в виду жену и ребенка. А потом отправятся пожить какое-то время к тестю. На недельку-другую. Я решил, что так будет лучше… Там за ними будет присмотр — это очень важно! Особенно в первое время, не правда ли?

— Конечно! — ответила Франци, и Гордвайль почувствовал слабое облегчение. С языка у него чуть не сорвалось:

«Но один шурин там любит душить кошек», но он вовремя спохватился. «Это становится просто невозможным! — вскипел он, разозлясь на самого себя. — Ты перестал быть хозяином собственной речи!»

В этот момент они подошли к кино, и он встал в очередь за билетами.

27

Осень заявила о себе бешеными ветрами, по ночам уже холодными, грудами палой листвы, пожелтевшей, цвета табачного листа; она громоздилась под рядами деревьев, протянувшихся вдоль улиц, местами она осмеливалась скапливаться на тротуарах и шелестеть под ногами прохожих с таким звуком, как будто кто-то грыз кусочек сахара.

Был конец сентября. Tea каждый день ходила в контору, к доктору Оствальду, Гордвайль же сидел с ребенком, Мартином, которому было около трех месяцев и который набрал уже одиннадцать фунтов веса — вполне развитый для своего возраста, немного даже загоревший, с волосами соломенного цвета, как у матери. Гордвайль купал и вытирал его, менял ему пеленки, совал ему в рот бутылочку с соской, успокаивал его, когда тот плакал, укладывал спать, вывозил на прогулки — и все это с огромной любовью и полным самозабвением. Он даже стирал собственноручно пеленки и проделывал всю остальную домашнюю работу, ставшую необходимой с появлением ребенка. Tea почти ни в чем не помогала ему, исключая разве что грудное кормление, из-за которого была вынуждена один раз возвращаться домой днем, к вящему ее неудовольствию. Второй раз она появлялась вечером и, покормив ребенка и съев что-нибудь, большей частью уходила снова, куда — Гордвайль не имел представления, и возвращалась за полночь. Руки у Гордвайля постоянно были заняты работой. Лицо его осунулось, щеки запали, но он не обращал на это внимания. За Мартина он был готов жизнь отдать. Время от времени, по желанию Теи, он перевозил ребенка в дом тестя, толкая перед собой коляску до самой Шулгассе, через добрую половину города. В таких случаях Мартин оставался там в течение нескольких дней, там же ночевала и Tea. (Старый барон проявлял к внуку безграничную любовь, хотя так и не пришел в себя после исчезновения кошки, пропавшей столь таинственным образом.) Фреди, занятый теперь последними приготовлениями к отъезду, еще сыпал ему соль на раны, приговаривая со своей циничной улыбкой: «Вернется еще, куда она денется, кошка-то… Просто взяла вакацию на несколько дней и уехала на дачу…» Когда ребенок находился в доме старого барона, Гордвайль оказывался немного свободнее, но постоянные мысли о Мартине и неясные опасения, как бы, недосмотрев, не причинили ему там какого-нибудь зла, отравляли его душу и ни на миг не давали покоя вдали от ребенка. В такие минуты он был способен, находясь в обществе, вскочить с места и на первом же попавшемся трамвае мчаться к своему мальчику, в этот миг сладко посапывавшему во сне. Спокоен Гордвайль бывал, только находясь поблизости от ребенка. Заниматься своим литературным трудом он почти не успевал, разве что иногда вечером, когда Мартин уже спал, а Теи не было дома.

Самым приятным для него временем стали теперь тихие послеобеденные часы, когда он сидел на одной из скамеек на главной аллее Пратера, поставив коляску с младенцем перед собой, а вокруг гуляли бонны и молодые матери с колясками. Все они уже узнавали Гордвайля и иногда оказывали ему помощь. Между собой они прозвали его «молодой матерью», но, хотя и была в этом прозвище беззлобная насмешка, когда нужно было, они, жалея, помогали ему:

— Бедолага, такой несчастный! — говорили они. — Разве это дело для мужчины, такой маленький ребенок? Младенцу, ясное дело, женщина нужна! Так устроено природой, так и должно быть!

— А где мать? — спрашивала одна другую.

— Верно, в родах умерла.

— Бедный птенец!

— Может, и не умерла вовсе. Просто болеет и не встает с постели.

— Может, и так, да.

— А бабушки нету, что ли? Или еще какой родственницы?

— Выходит, нет.

— Если никого нет, то можно было бы отдать его в окружной дом сирот. В конце концов, сестры там понимают в этом деле!

— Да уж, там все лучше, чем так вот.

— Кто знает! Как бы то ни было, я бы своего ребенка в сиротский приют не отдала!

— А личико-то у него хорошее, что бы там ни говорили. И развивается хорошо.

— Да, развивается он как нужно.

— Красивый ребенок. Любо-дорого посмотреть!

— Бедный человечек, под дурной звездой родился! Такому ребенку горькая жизнь суждена с самого рождения. Я знаю что говорю.

— Чудо, когда такой ребенок дотягивает до года. В девяноста девяти случаях из ста такие умирают через несколько месяцев. Что вы хотите, когда нет за ним материнского глаза!

— Однако он производит очень приятное впечатление!

Поделиться с друзьями: